Но вас, что меня уничтожат,
Встречаю приветственным гимном.
Брюсов первым пошел с Октябрем, первый встал на позиции разрыва с русской интеллигенцией. (Курсив мой — А. Д.) Сам в себе зачеркнуть страницы старого бытия не всякий может. Брюсов это сделал» (‹74>, т. 5, с. 233).
Однако подобранные В. Молодяковым и не издававшиеся до последнего времени стихи из брюсовского литературного архива 1918–1919 гг., которые писались вперемежку с гимнами революции, свидетельствуют, каких страданий стоил поэту нравственный компромисс и каково было его истинное отношение к власти:
Страшных зрелищ зрителями мы
В буре дней поставлены; безвольно
Никнут, никнут гордые умы,
Для борьбы нет сил, и сердцу больно.
Черным клубом ужас родился
Из надежд великих, — спрут огромный;
Щупальцами жизнь зажата вся,
Впереди провал, бездонно-темный.
……………………………………
Все равно! Вам, будущим, привет!
Вспомните, что мы, дрожа во мраке,
Ждали, скоро ль брызнет первый свет…
Голос умер…Этот стих — лишь знаки.
Скорее всего его вынужденный коллаборационизм был сознательным актом пророка, ставшего свидетелем гибели культуры и вознамерившегося отсрочить свою смерть, чтобы донести боговдохновенную истину людям. Об этом Брюсов прямо говорит в стихотворении «Молитва» (1918). Крах ценностей своего поколения он не считал окончательным крахом российской цивилизации, верил, что рано или поздно культура возродится, и готов был ради этого бескорыстно трудиться, пойдя на поклон к власти. О том же свидетельствует и вся его деятельность после Октября — которая, кстати, сохранила имя и творчество Брюсова для потомков даже в мрачные годы сталинского обскурантизма.
В послереволюционных сборниках «Дали» и «Меа» поэт попытался, абстрагируясь от мрачной действительности, заглянуть в будущее сквозь магический кристалл «научных» стихов. Вероятно, он все же верил в то, что большевистский режим сумеет так или иначе построить «царство разума». Тем не менее оды Брюсова советскому строю и его вождям, декларирующие безоговорочное принятие кровавой диктатуры, заставляют усомниться в крепости той этической основы, на которой поэт строил свое послереволюционное творчество.
11. Апология безумия
Песни чертога в тот день обратятся в рыдание, говорит Господь Бог; много будет трупов, на всяком месте будут бросать их молча.
Александр Блок одним из первых откликнулся на события Октября призывом «всем телом, всем сердцем, всем сознанием» слушать музыку революции в статье «Интеллигенция и революция», которая позволила большевикам немедленно причислить поэта к своим сторонникам. Для Блока дух революции, воплощенный в «музыке сфер», был (поначалу) желанным духом обновления застойной и вялой жизни. Тема возмездия, издавна лелеемая Блоком, после октябрьских событий превращается в самодовлеющую маниакальную идею, которую поэт стремится любой ценой навязать окружающим. Сегодня можно уже прямо назвать охвативший поэта пафос «разрушения во имя будущего» трагическим плодом его непрестанного мифотворчества, вступившего в неразрешимое противоречие с действительностью. Его призывы и заклятия, обращенные к современникам, настолько ужасны, что, если бы они не принадлежали гениальному лирику, их следовало бы охарактеризовать как безумную экстремистскую красную пропаганду: «Не бойтесь разрушения кремлей, дворцов, картин, книг. Беречь их для народа надо; но, потеряв их, народ не все потеряет. Дворец, разрушаемый — не дворец. Кремль, стираемый с лица земли — не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, не царь. Кремли у нас в сердце, цари — в голове. Вечные формы, нам открывшиеся, отнимаются только с сердцем и головой» (‹42>, т. 8, с. 16).
У Блока не было ясной концепции «революционной культуры», и футуристический вызов старому миру никогда прежде не вызывал у него симпатии. Однако, поддавшись варварской стихии революционной анархии, он поначалу с упоением, а затем уже и с отвращением принимал участие в «крушении гуманизма», как и все представители русской интеллигенции, доверившиеся «воле народа». Этот феномен хорошо описан у Юнга: «Едва соприкоснувшись с бессознательным, мы перестаем ощущать самих себя… Все стремления человечества направлялись на укрепление сознания. Этой цели служили ритуалы, „representations collectives“, догматы; они были плотинами и стенами воздвигнутыми против опасностей бессознательного, этих perils of the soul… Стены обрушились, когда от старости ослабели символы. Воды поднялись выше, и, подобные бушующим волнам, катастрофы накатываются на человечество» (‹230>, с. 284).
Кроме известного цикла статей первых лет Советской власти, где Блок попытался для себя же в первую очередь оправдать свершающееся разрушение устоев культуры интересами будущего, он написал эпохальную поэму «Двенадцать», которая немедленно была объявлена революционной. Эта написанная за два дня поэма, ставшая хрестоматийной в советской школьной программе и засиженная критиками, как мухами, в действительности отнюдь не культивирует идеал социалистической революции. Сегодня об этом уже пишут открыто, но роль этого произведения в судьбе Блока так до конца и не выяснена.
«Двенадцать» можно назвать одой воцарившейся анархии и наступающему террору — одой побежденного, сложенной пред лицом победителя, приветствием гладиатора патрициям и плебсу. Не приходится сомневаться в том, что поэма «Двенадцать» была написана в порыве мистического вдохновения, которое питалось верой в оправданность свершающегося насилия. Как, впрочем, и в том, что эта вера была роковым для поэта затмением рассудка, плодом мистической жажды обновления через «возмездие». В своем помрачении Блок стал почти невменяем и на многое реагировал неадекватно, о чем свидетельствуют и его собственные дневники, и отзывы очевидцев. Чего стоит хотя бы следующее свидетельство В. Зоргенфрея!
«В чем же „дело“? Для Блока — в безграничной ненависти к „старому миру“, к тому положительному и покойному, что несли с собою барыня в каракуле и писатель-вития. Ради этой ненависти, ради новой бури, как последнюю надежду на обновление, принял он „страшное“ и освятил его именем Христа.
Помню, в дни переворота в Киеве и кошмарного по обстоятельствам убийства митрополита, когда я высказал свой ужас, Александр Александрович, с необычайной для него страстностью в голосе почти воскликнул: „И хорошо, что убили… и если бы даже не его убили, было бы хорошо“» (‹185>, с. 223).
Поэма «Двенадцать» при ближайшем рассмотрении отнюдь не кажется шедевром с точки зрения художественных достоинств и не идет ни в какое сравнение с предшествующими сочинениями Блока. Недаром Маяковский оценил поэму весьма низко, считая, что Блок просто не мог и не должен был писать о том, в чем сам не способен был разобраться. Осип Брик обвинял Блока в неумелом политиканстве, которое низводит его поэзию до уровня памфлета. Ю. Айхенвальд находил обращение Блока и Белого в большевистскую веру просто смешным (действительно, как мы понимаем сегодня, некий трагикомический элемент в этом странном действе присутствовал). Антон Крайний писал, что публикация «Двенадцати» с длиннейшим предисловием Иванова-Разумника есть верх неприличия для большого русского писателя и свидетельство «литературного одичания» на фоне общего одичания масс. В. Короленко, в дальнейшем автор трагических писем к Луначарскому об ужасах голода и террора на Украине, воспринял поэму серьезно и особенно высоко оценивал ее обличительный пафос, но симпатии автора к большевикам считал изменой идеалам гуманизма.
Низменная стихия, воплощенная в героях поэмы и захлестывающая все вокруг смертельной метелью настолько диссонирует с образом ее автора, что многим современникам трудно было признать в создателе столь странного сочинения своего любимого поэта. Показательно, что в «Двенадцати» Блок отказался от богатой колористической палитры и ограничился упрощенной черно-белой цветовой гаммой с мелькающими красными всполохами — очевидно в подтверждение своего давнего тезиса: «В черном воздухе Ада находится художник, прозревающий иные миры» (‹70>, с. 28). В той же тональности выдержаны и наиболее известные иллюстрации к поэме — литографии Ю. Анненкова (1918 г.), С. Юткевича (1919 г.), М. Ларионова (1920 г.), Н. Гончаровой (1920 г.), В. Масютина (1922 г.), Н. Дмитревского (1926 г.).
Все перечисленные художники поэму Блока приняли, но интересно, что в их работах мы не найдем ни единого положительного образа! В основном все это вариации на тему в духе «Каприччос» Гойи. Разве что у Н. Гончаровой Христос дан в классическом образе русского Спаса. Зато у М. Ларионова даже Христос изображен в гротескной манере.
На фоне стихов о Прекрасной даме и петербургских циклов поэма «Двенадцать» производит местами пародийное впечатление — особенно сегодня, когда нам уже слишком хорошо известно последовавшее продолжение. Горький, прочитав «Двенадцать», заметил автору, что считает поэму удачной сатирой. Блок удивился и возразил, что вовсе не сатиру имел в виду. Отзывы о «Двенадцати» наиболее авторитетных собратьев по перу были далеко не лестны, а в поэтических салонах Петербурга автора этого одиозного произведения подвергли остракизму; бывшие друзья и поклонники не подавали ему руки. Зато Троцкий считал, что поэма «Двенадцать», безусловно, «останется навсегда». С его подачи в дальнейшем довольно слабое (по крайней мере для Блока) произведение в ореоле скандальной славы было поднято на щит советским литературоведением и возведено в ранг шедевра, каковым оно сегодня едва ли может быть признано. И с точки зрения поэтики, органической целостности, не идущих ни в какое сравнение с лучшими произведениями Блока, и с точки зрения чисто пропагандистского заряда поэма находится, мягко говоря, не на уровне требований и стандартов своей эпохи.