Долг пророка, как это явствует из Библии, — безбоязненно обличать зло и проповедовать добро невзирая на внешние обстоятельства. Конформизму нет места в сознании пророков и апостолов, которые почитали честью для себя быть казненными за правое дело. Апостол Петр, единожды в этом святом долге усомнившийся, все же вернулся в Рим — и просил своих палачей только об одной милости: распять его головой вниз, поскольку он недостоин умереть той же смертью, что Христос.
Сегодня позиция подавляющего большинства известных российских деятелей культуры, принявших советскую власть и согласившихся на сотрудничество, выглядит более, чем сомнительно. Да, талант несомненно остается талантом, даже если он служит не Богу, а дьяволу — о чем мы знаем из «Фауста» Гете и из множества исторических примеров. Габриель Д’Аннунцио и Филиппо Маринетти, приветствовавшие итальянский фашизм, от этого не стали менее талантливы, но дискредитировали себя в глазах мировой общественности. Как к ним при этом относился Муссолини со своими приспешниками, в данном случае не имеет значения. Творцы национал-социалистического Большого стиля в гитлеровскую эпоху тоже внесли свой вклад в монументальную архитектуру, скульптуру, живопись но их справедливо считают пособниками самой варварской в истории человечества идеологии — фашизма. Японские поэты, дружно поддержавшие монархо-фашистский режим и воспевавшие успехи японского оружия в Тихоокеанской войне, подверглись суровому общественному порицанию и сами пришли с покаянием к народу.
Только имена российских мастеров Серебряного века, долгие десятилетия живших под сенью ленинско-сталинской диктатуры, до сих пор остаются табу. Однако считать их всего лишь жертвами бесчеловечного режима было бы не вполне справедливо. Конечно, все граждане СССР, не бывшие палачами, были в какой-то мере жертвами тоталитаризма, но степень вольного или невольного сотрудничества деятелей культуры с властью, масштабы их ангажированности, воздействие их произведений и личного примера на общество, видимо, должны оцениваться дифференцированно. Причем тот факт, что многие писатели и художники, добровольно пошедшие на сотрудничество с большевиками, в конце концов оказались в числе жертв, не может полностью снять с них ответственность за свой выбор.
Трудно найти в анналах истории режим, сопоставимый с ленинско-сталинской большевистской диктатурой по жестокости к собственному народу, а точнее, ко всем народам многонациональной страны. Во имя торжества утопической идеи были принесены в жертву миллионы жизней во время Гражданской войны и последующего голода в Поволжье. Миллионы эмигрировали или были насильственно депортированы (как представители интеллектуальной элиты в 1922 г. Миллионы погибли во время коллективизации, голоомора и беспрецедентных репрессий 1930-х годов. Апокалиптический размах этих гекатомб затмит все известные факты массового геноцида в истории человечества и приблизится к числам, названным в Откровении Св. Иоанна.
С кем же при этом были мастера культуры? Анна Ахматова ответила в «Реквиеме»:
…Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был…
Вместе с Ахматовой там же были десятки и сотни одаренных писателей, скульпторов, живописцев, композиторов. Лучшие и достойнейшие оказывались растворены в массе посредственностей, изолированы друг от друга, лишены точки опоры. Не имея никакой определенной политической платформы, они были сбиты с толку и ошарашены чудовищным напором прямолинейной большевистской пропаганды. У них не было ни сил, ни воли к сопротивлению. Многим казалось, что их отошедшая в прошлое дореволюционная жизнь была сном. Вероятно, для большинства их нынешняя жизнь воспринималась как наваждение — поначалу манящее, а затем все более отталкивающее.
Пророки в недавнем прошлом, поэты уходящего Серебряного века не видели выхода из этого бесконечного тупика и могли только приспосабливаться к новым условиям существования. Самое ужасное было в том, что революция и ее последствия были фактической реализацией вековой мечты русской интеллигенции о народовластии, которое на поверку оказалось тоталитарной охлократией. Крах иллюзий, вероятно, был не мгновенным, но тем более ощутимым. Через несколько месяцев правления нового режима многим уже было все ясно. Некоторым потребовалось на размышление три-четыре года, некоторым — вся оставшаяся жизнь, которая оказалась полна лишений и нравственных компромиссов.
Трудно предположить, что бывшие «властители дум», оставшиеся в России, с самого начала не ведали, в какой стране живут, с каким режимом сотрудничают, какие обвинения коллективно подписывают и какие приговоры молчаливо одобряют (ведь в случае приговора молчание — знак согласия). Едва ли они были не в состоянии проанализировать ситуацию и объективно оценить собственную, пусть пассивную, роль в катастрофе российской культуры. Ведь даже «буревестник революции» Горький в своей газете «Новая жизнь» вскоре пришел от радостного утверждения конструктивных ценностей нового режима к яростному отрицанию его деструктивной сущности.
Видя, что революционная стихия оборачивается не столько созиданием нового, сколько жестоким и безоглядным разрушением старого, Горький писал и о том, как русский народ «ужасающе невосприимчив к внушениям гуманизма и культуры», и о том, сколь утопичны мечты о создании какой-то особой «пролетарской культуры», и о том, какие невосполнимые утраты понесла Россия в жестокой борьбе с собственным историческим наследием. Книга «Несвоевременные мысли» — творение сугубо профетическое, свидетельство разочарования писателя в собственных надеждах и чаяниях. Начальные ее очерки корреспондируют с настроениями авторов второго программного сборника русских мыслителей «Из глубины», авторы которого пытались отстаивать концепцию преемственности культурного развития страны и единения интеллигенции с народом. Однако попытки изменить катастрофический ход истории силой просвещенного разума ни к чему не привели. От призывов к интеллигенции «вторгнуться всею силой своих талантов в хаос настроений улицы» Горький спустя некоторое время переходит к оплакиванию гибнущей культуры, к тщетным заклинаниям, обращенным то ли к правительству, то ли к интеллигенции: «Если революция не способна тотчас же развить в стране напряженое культурное строительство, — тогда, с моей точки зрения, революция бесплодна, не имеет смысла, а мы — народ, не способный к жизни» (‹61>, с. 92).
Максим Горький
В конце концов Горький приходит к мысли о том, что революция, возглавляемая группой безжалостных политических террористов, сопровождающаяся таким разгулом жестокости, насилия и обскурантизма, искореняющая культурное наследие и подавляющая свободу слова, не может быть признана революцией во спасение народа. Критика нового режима в статьях Горького времен Гражданской войны достигает такого накала и настолько соответствует настроениям контрреволюционного лагеря, что можно только удивляться, как удалось ему избежать карающего меча пролетариата. Причем впервые от рационалистических просветительских построений писатель переходит к суровой инвективе в духе библейских пророков, к бесстрашному обличению «властителей и судей»: «И вот этот маломощный, темный, органически склонный к анархизму народ ныне призывается быть духовным водителем мира, Мессией Европы… „Вожди народа“ не скрывают своего намерения зажечь из сырых русских поленьев костер, огонь которого осветил бы западный мир, тот мир, где огни социального творчества горят гораздо более ярко и разумно, чем у нас на Руси. Костер зажгли, он горит плохо, воняет Русью, грязненькой, пьяной и жестокой. И вот эту несчастную Русь тащат и толкают на Голгофу, чтобы распять ее ради спасения мира. Разве это не „мессианство“ во сто лошадиных сил?» (‹61>, с. 170–171).
Почему все же сам Горький оказался в одном стане с палачами и губителями культуры, вопрос, до конца еще не выясненный, но в ясности понимания происходящего, четкости определений и прозорливости предсказаний ему не откажешь. Если бы Горький этого хотел, он мог бы стать самым значительным из российских пророков-обличителей, но «предать революцию» писатель не захотел ни оставаясь в залитой кровью России, ни уехав в Италию, ни вернувшись снова на родину, распростертую под сапогом «кремлевского горца».
Блок, как известно, считал, что Горький по духу не интеллигент и любит Россию совсем не так, как любят ее прочие мастера Серебряного века. По его мнению, Горький в его общественно-политической деятельности символизировал «согласительную черту» между народом и интеллигенцией. Вероятно, поэт был прав в своей оценке, и чем более «прогибалась» пресловутая согласительная черта под напором большевистской диктатуры, тем более склонялся Горький в сторону якобы победившего народа, хотя и окончательно поступиться приобретенной интеллигентской сущностью не хотел.
Публикации последних лет показывают, что люди, бывшие еще совсем недавно разумом и совестью народа, все знали и все понимали. Горький, при всей радикальности суждений, тем не менее оставался заложником своих собственных представлений о свободе и демократии, своих, революционных идеалов, своих личных отношений с большевистскими вождями и своей — невольной — миссии заступника, спасителя остатков культуры от буйной ярости им же разбуженных масс. Однако другие писатели и художники, не имевшие непосредственного опыта подготовки революции, ничем, кроме своих иллюзий, связаны не были. Перед ними открывался выбор: невзгоды и тяготы эмиграции или… коллаборационизм с надеждой в дальнейшем слегка улучшить свое положение, с иллюзорной мечтой дожить до оттепели. Мираж культурного плюрализма действительно маячил над дымящимися пепелищами России в начале двадцатых годов, но можно ли было при этом не замечать разверзшейся перед народом бездны, о которой предупреждали, в частности, авторы сборника «Из глубины»?