Кто передаст потомкам нашу повесть?
Ни записи, ни мысли, ни слова
К ним не дойдут: все знаки слижет пламя
И выест кровь слепые письмена.
…………………………………
Свидетели великого распада,
Мы видели безумья целых рас,
Крушенья царств, косматые светила,
Прообразы Последнего Суда:
Мы пережили Илиады войн
И Апокалипсисы революций.
Живописуя жестокую реальность революционной России — кровь, глад, мор, богоборческое кощунство, братоубийственную резню, — поэт указывает единственный достойный путь для тех, кто не поддался до конца безумию. Он призывает, «в себе самих укрыв солнце», стать связующим звеном между прошлым и будущим, донести до потомков хотя бы часть бесценных сокровищ культуры.
В каком-то аспекте кредо Волошина совпадает с идеями авторов второго после «Вех» программного сборника статей русских мыслителей «Из глубины» (1918) — с призывами осмыслить свои корни и строить новое общество, учитывая все печальные издержки национальной истории. Размышления о судьбе народа, о трагизме его исторического опыта всегда спроецированы у поэта в настоящее и отчасти — в будущее.
В поэме «Россия» (1924) Волошин, подвергая скрупулезному анализу «русскую идею» в ее историческом аспекте, делает немало остроумных и тонких заключений. Его рассуждения о свойствах русского характера во многом совпадают с выводами Бердяева и ряда других мыслителей эпохи. Среди прочего здесь присутствует и печальное пророчество-резюме:
Все наши достиженья в том, что мы
В бреду и корчах создали вакцину
От социальных революций: Запад
Переживет их вновь, и не одну,
Но выживет, не расточив культуры.
В целом философская лирика Волошина времен Гражданской войны воспринимается как своеобразный поэтический трактат, анализирующий и представляющий в художественных образах пресловутую «русскую идею», «пути России». И этим творчество Волошина уникально, поскольку никто из его современников и собратьев по цеху никогда не пытался столь глубоко и всесторонне рассмотреть прошлое, настоящее и будущее России. Пытаясь заглянуть в будущее, поэт не полагается на одно лишь пророческое озарение (которое часто подводило его современников), но опирается на исторические закономерности, на выведенные им самим этнопсихологические модели. Его прогнозы сугубо реалистичны и лишены излишнего романтического флера. Он видит и чувствует в революционных катаклизмах то, что увидели и почувствовали в них мы спустя несколько поколений, — и в этом замечательное отличие волошинского профетизма как от мистической апологетики Советов в творчестве недавних символистов, так и от захлебывающихся футуристических панегириков светлому будущему, воплощенному в новой власти.
17. Светлый Апокалипсис
Горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны пред самими собою!
Классическая поэзия Серебряного века сходила со сцены в стране «побеждающего социализма». Большевистской власти нужны были совсем другие песни — но эти песни пока еще не были созданы. «Большой стиль» социалистического реализма еще только зарождался в недрах новой культуры. Демьян Бедный в своих рифмованных агитках лишь пунктиром намечал вектор дальнейшего движения поэтического мира Советской России. Пролетарские поэты Ф. Шкулев, А. Маширов, Д. Одинцов и их юные эпигоны еще не могли полностью взять в свои руки непокорную музу, как они сделали это несколько лет спустя. На какое-то время, пока лозунги культурной революции еще не приобрели агрессивно-обскурантиского характера, страна, как гигантская лаборатория, оказалась свободна для авангардистского (в широком смысле слова) эксперимента.
Этот уникальный эксперимент был заранее обречен на неудачу, поскольку шел вразрез с политическим опытом, проводившимся над народом большевиками. Тем не менее он остался в истории как единственный пример хотя бы на время воплощенной артистической утопии гигантского масштаба и стимулировал развитие модернистского искусства во всем мире — так же, как трагический опыт политических реформ в СССР способствовал распространению гражданских свобод и воплощению социал-демократических идеалов в большинстве стран Запада. Мессианство стало основной отличительной чертой нового искусства, отринувшего «старый мир» во имя измышленного коммунистического рая.
Николай Клюев
Крестьянские поэты (Есенин, Орешин, Клюев, Клычков), футуристы — а точнее, все те авангардисты, которых манила грандиозная социальная утопия, — и пролетарские поэты-ремесленники были единственными деятелями культуры в России, которые восторженно и безоговорочно приняли революцию со всеми ее многомиллионными человеческими гекатомбами. Возомнив себя пророками новой веры, они, в отличие от прочих собратьев по поэтическому цеху, не колебались в выборе.
Николай Клюев, вступивший в партию большевиков в 1918 г., поначалу видел в революции зарю нравственного обновления общеста. Его истовая крестьянская вера в Бога не мешала, а возможно, и помогала ему находить в революционных реформах элементы религиозного возрождения и проповедовать марксистские истины с фанатизмом средневекового раскольника. Но попытка восприятия кровавой диктатуры сквозь призму христианских моральных ценностей была бессмыссленна, и Клюев вскоре сам это понял. После 1920 г. вся его жизнь была непрестанной борьбой — борьбой за выживание русского слова, русской культуры. Клюев не напрасно сравнивал себя с протопопом Аввакумом, «сгоревшем на костре пустозерском»: его самого ожидал такой же мученический венец.
Дожив до эпохи Большого террора, перед смертью поэт успел предсказать в «Песне о Великой Матери» (1937) апокалиптические бедствия, которые должны были постигнуть Россию через многие годы после его смерти, в том числе трагедию Арала, создание центра по разработке ядерного оружия Арзамас-16 на месте Саровской пустыни:
К нам вести горькие пришли,
Что зыбь Арала в мертвой тине,
Что редки аисты на Украине,
Моздокские не звонки ковыли,
И в светлой Саровской пустыне
Скрипят подземные рули.
С пронзительной горечью библейского пророка Клюев изрекает свое: «Быть сему граду пусту!» И здесь его вещие строки, в которых читается образ чернобыльской катастрофы, перекликаются с апокалиптическим предсказанием о «звезде Полынь», несущей гибель миру:
Тут ниспала полынная звезда, —
Стали воды в воздухе желчью,
Осмердили жизнь человечью.
А и будет Русь безулыбой,
Стороной нептичной, нерыбной!
Сергей Есенин, плоть от плоти мужицкой России, ждал и жаждал нового Китежа, который неожиданно начал обрисовываться на горизонте с приближением революционной смуты. Он мечтал о великом общинном рае, в котором все живут плодами земли, добытыми в радостном труде. Неудивительно, что после февральской революции он сблизился с эсерами, затем с готовностью принял большевистские Советы. Как замечает Ходасевич, «программные различия были ему неважны, да, вероятно, и малоизвестны. Революция была для него лишь прологом гораздо более значительных событий» (‹212>, с. 130). Он приветствовал красный террор, полагая, что творит его «народ» во имя высшей справедливости.
Еще задолго до Октября Есенину виделось светлое революционное будущее в образе сказочных «молочных рек — кисельных берегов». В юношеском «Пророке» он уже вещал о грядущих великих переменах. Февральская революция заставила его впервые всерьез задуматься о судьбах родной страны, глубоко ощутить свое профетическое призвание и воплотить его в необычайно мощных, абсолютно новых для самого поэта образах. Однако вся эта образная мощь зиждется на единственно возможной для Есенина библейской основе. Впитанные им с молоком матери и фундаментально проработанные на уроках Закона Божьего тексты Священного Писания, как и слышанные с детства церковные гимны, трансформируются в чаямый мир Великой утопии. В «Октоихе», «Пришествии», «Преображении», «Иорданской голубице», «Небесном барабанщике», «Пантократоре» и особенно в «Инонии» голос поэта наполняется подлинной пророческой мощью. Весь этот цикл воспринимается как единая книга предсказаний, созданная мистиком и визионером — каковым Есенин в других своих произведениях вовсе не выглядит.
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
………………………..
«Восстань, прозри и вижди!
Неосказуем рок.
Кто все живит и зиждет,
Тот знает час и срок».
Знаменательно, что, при всем своем утопическом оптимизме и склонности к фантастическому гротеску, Есенин осмысливает свершающуюся революцию (пока еще буржуазную) в переиначенных терминах апокалиптического мировосприятия, созвучных творениям богоискателей эпохи декаданса. Вместо чистой радости, надежды и упования — предчувствие катастроф, очистительных бурь, от которых содрогнется земля:
Вострубят Божьи клики
Огнем и бурей труб,
И облак желтоклыкий
Прокусит млечный пуп.
Иванов-Разумник, взявший на себя в 1917 г. роль Вергилия в блужданиях Есенина по революционному аду, рассматриал патетику «Октоиха» в сопоставлении с трагическим «Словом о погибели Русской земли» А. Ремизова. Сравнения эти приобретают в наше время новое, парадоксальное звучание, поскольку все оценки и предсказания критика подтвердились с точностью до «наоборот»: «Что ж удивляться тому, что и революция для него (Ремизова) есть лишь „беззаконство“ несметной бесовской силы „из темных ям“?