Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли — страница 62 из 72

Я иду!

Но богоборчество Маяковского в действительности не означало отхода от веры в полном смысле слова. Оно означало лишь отход от старой веры и напряженные поиски иной, а позже — переход в обретенную новую веру — то есть смену конфессии. Свое кредо поэт сформулировал в апреле 1917 г.:

— Верую

величию сердца человечьего! —

Это над взбитой битвами пылью,

над всеми, кто грызся, в любви изверясь,

днесь

небывалой сбывается былью

социалистов великая ересь!

(«Революция»)

Великая ересь социалистов, вскоре оформившаяся в господствующую марксистско-ленинскую доктрину, должна была, в представлении Маяковского, стать новой религией масс. Как писал сам поэт, для него не было вопроса «принимать или не принимать» Октябрьский переворот. Свое призвание он видел в служении революции, марксизму, большевикам — и тем самым, разумеется, народу. Именно этот шаг — принятие новой веры — и можно рассматривать как движущую силу всего последующего творчества поэта в революционный и постреволюционный период. И дело было, очевидно, вовсе не в том, что Маяковский с подросткового возраста состоял в рядах РСДРП. Скорее всего, если бы к власти в России пришли эсеры, он не задумываясь стал бы работать с ними. Талант Маяковского с самого начала был ориентирован на социальную проблематику. Поэт ощущал себя рупором народных масс, пророком великих перемен — но пророк не может существовать вне контакта с высшими силами. Залог его «боговдохновенности» в постижении сакрального. Профетическая поэзия по природе своей религиозна, хотя это не означает непременной принадлежности творца к одной из ведущих конфессий. Для Маяковского и некоторых его собратьев-футуристов оплотом веры стала религия революции, вульгаризированный марксизм в ленинской трактовке. Таким образом, жизнь и творчество Маяковского в послереволюционный период можно рассматривать как типичный пример религиозного подвижничества.

Тема эта, бесспорно, заслуживает отдельного, быть может, монографического исследования, но основное очевидно уже сейчас. Поэт не мог существовать в пустоте, в нигилистическом вакууме. Его ранние стихи действительно были тотальным отрицанием ценностей буржуазного мира, из чего следует, что он должен был восторженно принять любой политический переворот, провозглашающий столь же решительные лозунги. Отношение Маяковского к революции — это отношение теурга к сакральному акту творения нового мира. Его отношение к вождю революции, если считать, что поэт не кривит душой, это отношение жреца к верховному божеству:

Я

в Ленине

мира веру

славлю

и веру мою.

Поэтом не быть мне бы,

если б

не это пел —

в звездах пятиконечных небо

безмерного свода РКП.

(«Владимир Ильич!», 1920)

Итак, Маяковский воспринял большевистский марксизм как новую религию, а революцию — как наступление новой эры, освященной новой религией, как начало осуществления великого утопического проекта, «социалистической ереси», и как уникальную возможность утверждения нового искусства, новой культовой поэзии. Собственно, такая позиция была не оригинальна — ее разделяли в то время миллионы. Место Бога-отца в массовом сознании занял Маркс, место Бога-сына, снизошедшего на Русь мессии — Ленин, место Святого Духа — коммунизм. К. Юнг философски резюмировал через несколько лет после Октябрьской революции: «Древние религии с их возвышенными и смешными, добрыми и жестокими символами ведь не с неба упали, а возникли из той же человеческой души, которая живет в нас и сейчас. Все эти вещи в их праформах живут в нас и в любое время могут с разрушительной силой на нас обрушиться — в виде массовых суггестий, против которых беззащитен отдельный человек. Наши страшные боги сменили лишь имена — теперь они рифмуются на „-изм“. Или, может быть, кто-то осмелится утверждать, будто мировая война или большевизм были остроумным изобретением?» (‹230>, с. 402).

Фанатически веровали в коммунизм, при всей его утопичности, и многие другие интеллектуалы — как в России, так и за ее пределами. Специфика Маяковского в том, что он ощущал себя не просто прозелитом, но апостолом новой веры и действовал в полном соответствии с предписанными апостолу обязанностями. Не вникая в догмы марксизма-ленинизма, он принял это утопическое учение как целое, как единственную альтернативу всем прочим учениям, удаленным от реальности, как руководство к прямому действию. Сказав «моя революция», он далее относился к самой революции, идеям ее вождей, действиям ее героев (или злодеев) с чисто сакральным пиететом. Свою миссию он видел в воспевании революции и, главное, в пропаганде ее идей и лозунгов всеми доступными средствами. Он ощущал себя, носителя редкостного поэтического дара, Андреем Первозванным, призванным служить революции, «глаголом жечь сердца людей». В действительности же революция его не звала, Ленин и большинство других революционных лидеров терпеть не могли его стихи, а пролетарские поэты объявили его сомнительным «попутчиком», и от этого ярлыка поэт не мог избавиться до самой смерти. Тем не менее Маяковский, претерпевая холод и голод, ненависть врагов, отчуждение бывших друзей и презрение бездарных коллег, упорно и самоотверженно вел свою апостольскую проповедь, наставляя в «истинной вере» толпы соотечественников.

Все это Маяковский делал абсолютно сознательно, ощущая себя творцом канона новой веры, а в том, что такой канон необходим, у него не было ни малейшего сомнения, хотя в теоретических работах он, разумеется, не мог формулировать так свою мотивацию. В стихах же она проскальзывает:

Большевики

надругались над верой православной.

В храмах-клубах —

словесные бои.

Колокола без языков —

немые словно.

По божьим престолам

похабничают воробьи.

Без веры

и нравственность ищем напрасно….

(«Богомольное», 1926)

Свое апостолькое служение Маяковский трактовал вполне серьезно. Он считал своим долгом не только отстаивать ленинизм в полемике с его противниками, но и создать новое Евангелие, которое будет служить народам в грядущих веках. Об этом поэт заявлял без тени сомнения или самоиронии в итоговой поэме «Во весь голос». Пути к созиданию нового общества и новой культуры Маяковский искал, естественно, в том же направлении, что и основатели его новой религии. Его не смущали ни крайняя жестокость тоталитарного большевистского режима, ни страдания народа, ни явная для каждого образованного человека ирреальность марксистских идеалов.

Экстремизм высказываний поэта времен революции и гражданской войны вполне выдерживает сравнение с экстремизмом Ленина, приказывавшего «бить интеллигенцию» и «расстреливать попов», Сталина, топившего в Волге баржи с белыми офицерами, или Троцкого, хладнокровно распорядившегося казнить тысячи пленных в захваченном красными Крыму. Ведь это Маяковский отлил в чеканные строки лозунг: «Крепи у мира на горле пролетариата пальцы!» Он не только оправдывает вандализм толп как издержку революции, но призывает к пущему вандализму буквально в духе давних футуристических манифестов — «Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля, разрушим музеи, растопчем искусства дворцы!». С той разницей, что эти строки были лишь эпатажной фразой, а послереволюционные воззвания Маяковского звучали призывом к действию, и эсхатологические чаяния оборачивались реальным Апокалипсисом:

А Рафаэля забыли?

Забыли Растрелли вы?

Время пулям

По стенке музеев тренькать.

Стодюймовками глоток старье расстреливай!

…………………………………

А почему не атакован Пушкин?

А прочие генералы классики?

Старье охраняем искусства именем.

(«Радоваться рано», 1918)

Маяковский объединяет в своих сочинениях и профетическое, и эсхатологическое, и мессианское начала в их экстремистской, большевистской ипостаси. Для него насильственный конец старого мира служит прелюдией к торжеству коммунистической идеологии и советской государственности. Мировой культуре он готовит при этом незавидную участь.

Собираясь «спину искусства размять, расправить», Маяковский провозглашает крестовый поход против классики, чтобы расчистить место для себя и своих присных. (Тот факт, что сам он классику любил и ценил, ничего принципиально не меняет.) Этот беззастенчивый призыв к разрушению в эпоху всеобщего одичания и реально наметившегося тотального уничтожения классической культуры (так, с благословения большевиков, были уничтожены практически все сокровища усадебных библиотек и музеев, монастырей и церквей, множества дворцов, не говоря уж о личных библиотеках и коллекциях) звучит беспрецедентным цинизмом. Историк сегодня вряд ли точно определит вклад Маяковского и его единомышленников в дело разрушения русской культуры, но вклад этот весьма и весьма значителен. Может быть, взбунтовавшиеся крестьяне и не читали Маяковского, но можно не сомневаться, что его читали и почитали красные комиссары, повторявшие с восторгом «Ваше слово, товарищ маузер!» и благославлявшие погром культуры во имя «светлого будущего»:

Характер различен.

За целость Венеры вы

готовы щадить веков камарилью.

Вселенский пожар размочалил нервы.

Орете:

«Пожарных!

Горит Мурильо!»

А мы —

не Корнеля с каким-то Расином —

отца. —

предложи на старье меняться, —

мы

и его

обольем керосином

и в улицы пустим —

для иллюминаций.

(«Той стороне», 1918)

Приведенное выше стихотворение часто и с удовольствием цитировалось советскими критиками как пример «решительного разрыва с прошлым». Эта удивительная проповедь возведенного в культ вандализма пришлась бы по душе разве что Нерону. Хотя апостолы христовы тоже в свое время призывали к низвержению идолов и благодаря их стараниям изваяния римских божеств надолго погрузились во мрак забвения, никто из них не предлагал крушить дворцы во имя будущего, рушить гениальные творения скульпторов и жечь содержимое библиотек. Тем более никому из римлян не могло прийти в голову проповедовать тотальное уничтожение старой римской культуры в дни нашествия варваров на Вечный город. И заметим, никто из литераторов дореволюционного поколения в своих суждениях о настоящем и будущем революционной России даже отдаленно не приближался к программным требованиям Маяковского. Этим некрофильские заклинания во имя новой жизни, напоминают молитву ацтекского жреца, приносящего сотни и тысячи дымящихся человеческих сердец в жертву богу Солнца: