21. Сумерки пророков
А ныне для остатка этого народа Я не такой, как в прежние дни…
Вера в слово как в Абсолют и преклонение перед поэтом как перед носителем Абсолюта лежит в основе русского профетизма. Жажда пророческого откровения была, есть и будет одной из самых загадочных и привлекательных черт российской цивилизации.
Несмотря на все политические катаклизмы, социальные взрывы и экономические потрясения, российская интеллигенция сумела сохранить преемственность философской мысли и художественного образа — что не удалось в такой степени ни одной из стран Запада, где развитие подчинялось логике технического прогресса. За последние два столетия философские учения и художественные системы в Европе сменялись с неумолимой последовательностью. Новое отвергало старое, жизнь постепенно благоустраивалась и упорядочивалась. Потребность людей в пророчествах неуклонно снижалась, поскольку будущее и без того было более или менее предсказуемо.
Между тем в России каждое новое поколение обращается к наследию прошлого как к источнику непреходящей мудрости. Еще Достоевский превозносил Пушкина как пророка и созидателя русской литературы. Творчество Пушкина всерьез изучали Вл. Соловьев и Д. Мережковский, В. Розанов и Г. Федотов, И. Ильин и С. Франк, Н. Устрялов и Л. Шестов, А. Блок и В. Брюсов, М. Цветаева и А. Ахматова. При этом многие (Вл. Соловьев, И. Ильин, Б. Башилов) выделяли прежде всего профетическую природу пушкинского дара. Российское пушкиноведение, насчитывающее ныне тысячи работ, создало беспрецедентный в мировой истории народный культ демиурга русской словесности с очевидной религиозной окраской. К примеру, западное шекспироведение или байроноведение, несмотря на огромный масштаб исследований, не идет с российским пушкиноведением ни в какое сравнение, поскольку зиждется прежде всего на изысканиях специалистов-литературоведов, а не «практикующих» философов, писателей и поэтов.
В большей или меньшей степени такое же отношение со стороны «преемников» на литературном поприще приложимо и к другим культовым фигурам российской словесности. Так, для народников кумиром стал Некрасов, продолживший дело Белинского и Добролюбова, для поэтов начала ХХ в. — Владимир Соловьев с его учением о богочеловечестве. Подобно библейским книгам пророков и книгам Нового Завета, руская классика оставалась единственным оплотом свободной мысли, источником утешения и очищения в годы сталинского террора и брежневского застоя. Поэты и мыслители Серебряного века спасли народ от духовного вырождения в период ельцинской криминальной революции и всеобщей коррупции нового общественного строя. Возрождение классики Серебряного века после крушения тоталитарного режима и распада СССР, предпринятое во всенародном масштабе, еще раз подтвердило удивительную кумулятивность русской культуры, которая черпает в своем наследии, в бессмертных писаниях своих пророков, силы для движения в непредсказуемое будущее.
Профетическое начало в российской культуре, разумеется, осталось и в советское время, но оно мутировало, переродилось, перешло в свою противоположность, как и многие другие черты российской ментальности. Не выдерживали даже лучшие из лучших — те, кто пришел в советское зазеркалье из другого, реального мира. Слишком долго длилось массовое безумие, слишком тяжел был идеологический гнет, слишком неравны силы.
Большевистские идеологи мыслили масштабно: переименовывали города, крушили храмы, от реформы письменности и календаря перешли к отмене всех религиозных праздников и замене их на советские, отцензуровали классическое наследие, расстреляли, сгноили в лагерях или выбросили, как ненужный хлам, за границу большую часть мыслящего населения страны и уже примерялись к мировому господству. Столь серьезные преобразования нуждались в прочном идеологическом фундаменте. Марксистско-ленинская идеология, заключенная в «Краткую историю ВКП(б)», была в конечном счете лишь эрзацем, голой схемой — надо было переделать настоящую историю, преобразовав ее в фундамент светлого настоящего и еще более светлого будущего. И эта грандиозная задача была осуществлена в кратчайший срок — уже в период сталинской культурной революции.
Вся мировая история, как и история России, была переписана, адаптирована с позиций классовой борьбы — и тем самым поставлена на службу сталинской идеологии. Однако кроме учебников нужны были и художественные произведения, способные убедить читателей разного уровня в правоте и судьбоносности единственно верного учения. Такое было под силу только большим художникам. Не зря Сталин так ценил настоящую творческую элиту: других писателей у него не было, и работать приходилось с теми, кто оказался в наличии. Они и только они отвечали всем требованиям великой эпохи. Они могли написать «Тихий Дон» и представить его революционным романом, создать «Дни Турбинных» и интерпретировать эту драму как оптимистическую трагедию, выносить «Жизнь Клима Самгина», чтобы показать слабость традиционного мировосприятия русской интеллигенции. Они могли в условиях пещерного коммунизма сохранить традиции русского балета и оперы, не дать погибнуть МХАТу, снять «Октябрь», «Броненосец Потемкин» и «Иван Грозный».
Для захвативших власть большевиков, опьяненных сначала легкой победой, а потом реками крови и безграничностью диктатуры, Октябрьский переворот означал конец истории — всей предшествующей истории человечества. Не зря планировалось начать с Октября новое летосчисление — по примеру недоброй памяти французских якобинцев. Оставшейся в стране творческой элите предлагалось наладить художественное обеспечение новой эры — что она и осуществляла в меру своих возможностей. При этом в первую очередь было необходимо уничтожить свободную мысль и пророческий дух русской культуры, уничтожить любым способом: подкупом, угрозами, убеждением, принуждением или депортацией.
Основной целью власти была унификация и гомогенизация мировоззрения творческой элиты без различия предшествующих убеждений на базе сталинского марксизма — даже если в действительности взгляды участников процесса были диаметрально противоположны. Власти были нужны свои мастера слова, кисти и резца, свои певцы и свои «пророки». Те, кто соглашался на сотрудничество, могли рассчитывать на снисхождение. Инкорпорировать признанных матеров в массу «советской интеллигенции» было одной из важнейших задач сталинской культурной революции — и эта задача была в целом успешно выполнена. Одни писатели отправлялись во главе с Горьким на Беломорканал, чтобы затем воспеть в стихах и прозе грандиозные свершения рабов ГУЛАГа, другие делали то же самое в тиши кабинетов.
Размышляя в своей книге «Судьба России» о позиции деятелей культуры, которые стояли перед дилеммой «физическая гибель или моральная», Вадим Кожинов справедливо заключает: «Однако именно и только так обстояло дело в любую эпоху, отмеченную наиболее высоким накалом духовной культуры. Незадолго до расстрела П. А. Флоренский просто, но проникновенно написал об этом: „Удел величия — страдание… Так было, так есть и так будет… Ясно, что свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонениями. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания“» (‹102>, с. 186). В подтверждение этого тезиса писатель приводит список имен — от Сократа и Данте до Томаса Мора, Шенье и Лавуазье. Сюда, естественно, следует добавить и весь мартиролог христианских мучеников, и великое множество известных имен, к христианству вовсе не причастных.
Конечно, как максиму Флоренского, так и рассуждения Кожинова о неизбежности страдания — этот извечный тезис русского кенотизма — легко оспорить. В сущности, число философов, писателей и художников, не испытавших гонений и не подвергшихся казни, превышает число гонимых и замученных во много раз. В некоторых странах — например, в Японии — мыслителей, художников и поэтов вообще практически никогда не преследовали, за исключением тех редких случаев, когда последние слишком активно вмешивались в политику. В современной Европе и Америке жребий мыслителя и поэта тоже отнюдь не трагичен. Таким образом, страдание, гонения и смерть не являются обязательными следствиями «бескорыстного дара». Но бывают переломные эпохи, когда вопрос «с кем вы, мастера культуры?» встает в полный рост. В такие эпохи каждый человек, и в первую очередь Художник, неизбежно должен сделать выбор между добром и злом, правдой и ложью, приняв моральную ответственность за все. И тогда платой за выбор может стать страдание, гонение, смерть или чужбина. Увы, далеко не всегда художник оказывается готов к борьбе, а тем более к гибели, что и продемонстрировала история российской культуры в минувшем веке.
Да, творческая интеллигенция принуждена была выбирать между Сциллой большевистской диктатуры и Харибдой изгнания. Многим казалось, что выбор этот временный, и при необходимости все можно будет поправить, пересмотреть, переиграть. Действительно, такая возможность представилась вскоре после окончания Гражданской войны, когда граница еще не была закрыта на замок, а из России пароходами высылали университетскую профессуру. Тот, кто не уехал, сделал выбор окончательно и навсегда — выбор в пользу сотрудничества с тоталитарной властью, которая не признавала ни критики, ни оппозиции своим действиям. Сущность этой власти проявилась сразу же после переворота, и вскоре история тысячекратно подтвердила правильность наихудших опасений.
А затем пришло Возмездие. Здесь, видимо, можно говорить о том самом блоковском Возмездии, божественном возмездии за измену делу гуманизма, за поддержку — пусть временную и невольную — бесовских сил насилия и террора. Ведь речь шла о свободе слова (окончательно отобранной с закрытием всех оппозиционных печатных органов в мае 1918 г.) и свободе совести, не говоря уже о прочих гражданских свободах, которыми приказано было поступиться во имя абстрактной коммунистической идеи.