Богдан Тонтич
Я невысокий и коренастый, с большой головой и крепким членом. Итак, глубокая ночь, время без фотографий и портретов. Без свидетелей. Только пульсирующая артерия. Старик, низкорослый и кривоногий, стоит посреди двора, обеими руками держит шланг, вздувшийся от напора воды. Это мой дед. Поливает двор, прежде чем припечет солнце. Передвигается медленно и уверенно.
В этом дворе я вырос. Дядья и тетки, огромная семья, мой дед держал гостиницу, в четырнадцать я уже драл горничных. От него я унаследовал походку. Сцена заменила двор. Мой отец тоже невысокий, коренастый и головастый, но походка у него другая, шаткая и неуверенная. Мы с дедом выступаем неспешно и с достоинством. Энергия – константа нашей генетической формулы.
Короткие толстые пальцы, вцепившиеся в конскую гриву, муде дышат в седле. Безымянный предок из русских степей. Я нарек его Иваном. Ангел-хранитель.
Стоит забыть текст, как он мне нашептывает в ухо слова. На сцене, в кровати, за столом в трактире, на пляже. Без этих слов мир бы в ад превратился. Да, все в голове. Нет ничего из чужих голов. В момент, когда заберешь, оно твое, в тебе родившееся. Я – сумма всех сыгранных ролей. Они остаются во мне, даже когда их снимают с репертуара. Сезоны складываются в года.
Первый утренний кофе пью в одиночестве. Зимой на кухне, летом на террасе. Просыпаюсь рано, вылезаю из кровати и заглядываю в себя. Какие там пейзажи, просто чудо. Начало дня исключительно мое. Допускаю к себе того, кто приходит первым. Я всегда жил без плана, расслаблено, как в отеле. В конце, когда подводится черта, каждый получает ровно столько, сколько заслужил. Божий счет не подправишь. Важно как можно раньше себя распознать. Хотя и никогда не поздно. Не годится только с самим собой разойтись, никогда не встретиться. Говорю тебе, забей на хронологию, все, чего не получишь вначале, будет ждать тебя в конце, за все, что лишнего зацапаешь, придется заплатить вдвойне.
Ребенком я рассматривал карты, Азию чаще всего, в ней я бы сразу потерялся. А исторический атлас, какое это было безумие, все эти изменения, минувшие века, границы, государства, ночами напролет следил за славянскими племенами на Балканах. Как это все смешно, из-за нескольких долбаных десятилетий жизни на земле нагромождать массу обзоров и расчетов, убивать жизни, не знаю, поняли вы меня? Убеждаешь себя и других вместо того, чтобы следить, как растет травка, слушать тишину. Остановишься где-то в поле и стоишь там как дерево, под широким небом, всю ночь смотреть, как над тобой плывет месяц. Да, это Чехов. Но это и ты, и я, и все мы. Как здорово, что кто-то был тобой до тебя и что кто-то будет тобой и после тебя.
Видишь, я сам себя быстро нашел, наверное, из-за того двора, в котором вырос. С трех сторон дома с террасами. Стоит повернуться лицом к улице, как ты в театре. Оглядываюсь, засекаю передвижение горничных, как охотник, неслышными шагами следую за добычей. Приглушенный смешок, и мы уже в перинах. Плыву в постели. Каждый раз так. Без контекста, in medias res.
Женщины любят тех, кто не разыгрывает из себя, которые такие, какие есть. Никакого грима, парика и накладной бороды, никаких котурн, деревянных мечей. Им нужна передышка. Пауза между актами, длиной в год. Скажем, твоя мать. Вспоминаю, как она пришла в театр. Ты еще был ребенком. Какая энергия, жар-женщина. Мастерски перешивала костюмы. Но жизнь совсем другая штука, в ней переделками не поможешь. Она и не пыталась.
Не надо только о морали. Что в этом плохого? Разве лучше было ворочаться в кровати и звать другого? Восхищаться собой, потому что выстояла? Так надо было поступать? Что ты за человек, Руди? Неужели ты такой же, как отец? Он все, что угодно, считал собственным выбором. Какой извращенец. Всегда кто-то иной был виноват во всех его бедах. Делал вид, что ничего не замечает. Умолкал накануне премьеры, видно, думал, что разбудит у твоей матери угрызения совести. Для него жизнь Джурджи началась с их знакомства. До этого ничего не существовало. Да, да, мюнхенские годы. Этим он как бы сказал все. Но и у него были какие-то свои годы, белградские или новисадские, все равно. А если у него их не было, почему за это вообще кто-то должен отвечать? Меньше всего Джурджа, с которой у него, как ни кинь, были какие-то свои годы.
Какую поддержку ты получил от дома? Не пытайся в самом себе примирить стороны. Всю жизнь на ветер пустишь. Ты наивен, но ведь не глуп. Безумием можно добиться всего. Если же изображаешь безумие, то это другое дело. Но ты на самом деле безумен, без всяких реквизитов, это чистой воды безумие.
Мама
Мюнхенские годы? Это тебя мучает, душа моя. У каждого из нас свои фантазии. Скажем: Она и Он. Чего ты боишься, милый мой? Почему их не примешь в себя, Его и Ее?
Моя фантастическая мечта – заняться любовью с неизвестным мужчиной. Безымянность возбуждает. Не видеть даже лица, пусть зайдет со спины, положит руки на плечи и возьмет тебя. Я пропадаю, в этот момент в голове нет ни единой мысли, нет и не хочу их, и не допущу. Отдаюсь. Еще девочкой меня трясло в кровати, когда представляла себе безымянного. Иногда только запах, отвратительный, иной раз голос. В первый раз – какое разочарование! И потом все одно и то же. Я думала, что со мной что-то не в порядке. Первый раз я кончила в поезде. Ехала на море, одна. Когда он положил мне руку на плечо, едва не упала в обморок.
В Мюнхене, примерно к концу второго года, я была несколько раз в публичном доме. Правда, точно не помню, пять, шесть или семь раз. Недалеко от моей квартиры был бордель. Каждый раз, проходя мимо, я едва не теряла сознание от мысли о том, что могу войти туда. На моем курсе училась одна венгерка, мы с ней часто гуляли вместе, однажды вечером она отвела меня в бордель, в котором иногда подрабатывала. Можешь думать что угодно, но я получила удовольствие. Очень хорошо помню первого, это был итальянец, маленький и толстый, за сорок лет. Он тяжело дышал и постоянно повторял: Белла, белла миа. Как чудесен тот миг, когда незнакомец оценивает тебя взглядом, когда понимаешь, что он выбрал тебя, и я таю. И потом, в кровати, каждый раз все по-другому, я ничего не играла, каждый раз все было сильно и до конца.
С Богданом, да, я помню. Я принесла ему в гримерку костюм, и когда повернулась, чтобы уйти, он сказал: Подожди. Я встала как вкопанная. Он подошел к дверям, повернул ключ, и только тогда обнял меня. И позже, каждый раз так, молча, только подойдет, как тот незнакомец в поезде, зажмет меня, и все меркнет, и я сгораю от удовольствия.
Нет, я не утратила свои фантазии. Мечтаю о публичных домах с мужчинами. Сидят в гостиной, улыбаются и ждут, когда их выберут. И каждый может стать моим, стоит только захотеть.
Богдан Тонтич
Забыл кое-что сказать тебе по поводу ревности. У моего деда был рецепт: чем больше детей, тем меньше ревности. Мы, Тонтичи, хорошо плодились. Как только пузо начинает расти, ревность пропадает. Избранница ходит, носит в себе новую скульптуру. Эта медленная, ковыляющая походка отяжелевшего тела наполняет покоем.
Они наследуют походку нашей красавицы, начиная с главы нашего рода Тонтича, мифического Ивана, который грел муде в седле. С каждой новой беременностью слабеет сопротивление. Семя определяет ритм. Мужчина должен быть дрессировщиком. Апорт. Это каждой женщине нравится. Табун диких лошадей. Тонтичи всадники, укрощают своих кобыл каждую ночь. А когда открываем ворота, то не боимся, что наш табун разбежится. Наши красавицы уходят только тогда, когда мы сами этого пожелаем.
Константин Иванич
Где я? Это неважно. Не место пишет биографию. Поэтому я и не успел закончить «Сербскую Касабланку». Неделями мучился в тишине студенческого городка. Марианна уходит утром на занятия, а я, как шелкопряд, извлекаю нить из себя самого. Единственно тяжело писать, когда лжешь, когда нет сил раскрыться. Когда ты не в состоянии говорить из настоящего себя. Писательство – раскопки, подход к себе с противоположной стороны. Хор – это то, от чьего имени ты пишешь, а не соло одной только его части. Как с этим бороться? Для начала, быть искренним перед самим собой. Маленький большой шаг. Я понял это, работая над «Сербской Касабланкой». И потому отказался быть в мире с собой. А я всегда хотел заплатить за что-то. Отсюда постоянное недовольство. За это я хотел заплатить? Ты будешь смеяться. Ух, какое извращенное тщеславие. Так и платил я именно за то, что был не как другие. Хорошо, не как большинство других. За то, что у меня нет стратегии, за то, что единственное, во что я верю – это талант. За то, что не продавал, не торговал. А ты скажи мне, разве это не высшая форма торговли? Именно так, вроде бы не торгуешь, а на самом деле в глубине души, прячась от самого себя, выписываешь счет, намного хуже всех своих предыдущих. Ты настолько тщеславен, что перешагиваешь через все, не оглядываешься, потому что ты сильный. Сила? Откуда она? Сила приходит к нам с границ, из мрака, сила – продукт накоплений прежних жизней, он создается веками и составляет архетип всякого существования. И не важно, существует ли понимание этих предшественников, героев зон подсознания, авторов синопсисов, по которым живут в полной роскоши свободы выбора. Они присутствуют в особенностях, привычках, предчувствиях и вдохновениях, в темных сторонах инстинкта. Как я это здорово сказал.
Ты не можешь пропустить ничего, что тебе предназначено. Не сомневайся в расписании движения. Рельсы определяют путь. Вот, пиши о Транссибирской магистрали. Это твой заповедник невозможного. Не знаешь, чего хочешь, мучаешься, что-то не дает тебе покоя. Для этого чего-то нужна вся жизнь.
Марианна
Не слушай его, Руди. Какая Транссибирская магистраль. Он всю жизнь только и делает, что переезжает. Эмоциональный инвалид. Потому и говорит тебе, что не важно где. Только подумаешь, что он наконец открылся, а в итоге выскальзывает из рук как слизняк, стоит только подойти к нему. Никого он не любит. Я всегда была для него тягловой силой. И постоянное чувство вины за то, что недостаточно люблю его. Величайшая возможность быть близкими во всем – в сексе, в эротике, в желании, влюбленности – ничего! И вот парадокс – чем меньше секса, тем больше посвященности. Как замена. Правильно говорил мой отец – симбиоз. Но и тут ты не знаешь, с чьей стороны больше самолюбия. То ли с его, все вокруг него вертится, то ли с моей, потому что я, по его мнению, чистая конструкция. Ты понимаешь, что все это не любовь, а ее замена? И кто, по– твоему, человечнее, я или он? Конечно же, он, и намного. На чьей стороне спусковой крючок был? Наверное, на моей. Он взамен недополученной любви начал защищаться всеобщим признанием и почестями, держась, в своем стиле, в сторонке. Наверное, другие сами должны это увидеть. А я вместо любви, которую ему якобы не дала, взвалила на себя заботу о нем и педагогический, так сказать, научный подход. Положила его под микроскоп и вместо того, чтобы любить, изучаю его в мельчайших деталях, каждый нерв, каждую мысль. И это должно было стать целью моей жизни. А его – доказать, что он достоин любви, что все обязаны любить его, и в итоге я в конце концов тоже полюблю его. Потом он все это забывает, изначальные импульсы, и механизм продолжает работать сам по себе. Мне так повезло, что он не хотел мириться с этим и постоянно возникал. Через какое пекло мы прошли в Америке. Признаюсь, если бы все было спокойно, я бы как лошадь тащила все это до конца жизни, одинаково питаясь своим превосходством и своей подавленностью.
Год он мучился с этой рукописью. Еще в Будапеште я подарила ему название, «Сербская Касабланка». Он отказался, и не потому, что не может лгать, просто не сумел найти формулу, с помощью которой сохранил бы свою непохожесть на других, а всем, опять-таки, читал лекции о своей неподкупности и морали. Так что вся его проблема состояла в том, что не сумел найти подходящий способ солгать. Тогда он и стал мне противен. Я оставила его. Потому он тебе и рассказывает о том, что не место пишет биографию. Подумай только. Это говорит он, который весь состоит из своих окрестностей. И что же он тогда пишет, если не описывает место? Сколько раз он мне говорил, что если бы родился в Америке, то писал бы по-английски и стал всемирно известным писателем. Какой лицемер. И еще читает другим нотации.
Герман Фогель
Ты хочешь украсть мою жизнь. Знаешь, я всегда презирал биографов. Паразиты, питающиеся чужой жизнью. Как ты можешь почувствовать кого-то родным, если не чувствуешь его мук? Хорошо, в этом что-то есть, в узнавании, но ты не можешь жить в целлофане. Не можешь усвоить чужую жизнь как вакцину. Это аморально. А биограф именно такая аморальная душа, слабое существо, обманщик. Проживает бурную жизнь, красоту трагедии за чужой счет. То, что в другом есть сила, в нем проявляется как слабость. И думает, что достаточно описать другого, чтобы исправить свои недостатки.
Спрашиваешь, как обстоят дела с циклами? Открытие новой жизни? Это не игра. У вас, биографов, вся жизнь на ладони, вы видите связи там, где их нет, принижаете интуицию, объясняете необъяснимое, делаете все, чтобы утихомирить совесть.
Это окно мучает меня. Ты это хорошо почувствовал. Ты хочешь открыть замысел, первоначальную модель, из которой возникла эта картина. Вся жизнь – замысел. Исполнение всегда губит задуманную цель, это все равно что воду решетом носить. Течет, но хоть что-то удается донести. Ха-ха, в вечность! То окно именно таким и было, как и пойманная фотографией молодая женщина и мальчик двух лет на фоне золотого купола Императорской церкви. Она врезалась в мою память, я носил это изображение в себе, изменял его, кусочек одинокого неба в момент моего счастья, и я не знал, что с этим поделать, с этим счастьем, которое нарастает во мне, и я видел все, без слов и картин, только взрыв, и спасение в гибели. Печально, когда тебе нечего терять, потому что у тебя ничего и не было. А у меня было, в каждое мгновение, всю мою прожитую жизнь.
И тогда однажды вечером это всплыло, слилось ночное небо Карелии в Казахстане и окно московской квартиры в бараке колхоза имени Буденного. Вагон стал кораблем. Ноевым ковчегом. Какой эгоизм, двигаться как улитка и все свое носить с собой. А всюду потоп, куда ни глянь, что ни поделаешь – поток несет тебя. Нет прямого пути, точного расчета. Красота жизни в непостоянстве.
А ты хочешь ехать по моим рельсам. Сам построй собственную дорогу. Запомни, единственная биография – автобиография.
Мария Лехоткай
Ты мне понравился в первый же день. Какой бы мы могли стать парой. Мы немного разминулись во времени, но мне это не мешает. Знаешь ли ты, что во время наших прогулок я представляла, как сосу твой член. Я чувствовала, как он пульсирует в метре от моих губ. На Калемегдане столько укромных местечек. Только бы ты где-то остановил коляску, расстегнул ширинку, и я бы его взяла целиком. Да, именно так, как в саду виллы в Дубровнике, тем утром с молодым адъютантом. Тебя это удивляет? Пробегись по своим мыслям. Я свои мысли от себя не прячу. Что плохого в том, чтобы в коляске помечтать о хорошем члене? Желание и в старости не утихает.
До чего же ты скучен. Хочешь, чтобы я рассказала о своих любовниках? О своих связях. Да, я трижды была замужем. И всегда было одно и то же, один любит, другой согласен быть любимым. Да, я всегда была той, что соглашалась. Нравилось, что по мне сходят с ума. А потом все время мучительно доказывать, что и я их люблю. Я их, конечно, тоже любила, но влюблена не была. Ну, это все лишнее. Тот, который удовлетворяет другого, любит меньше, а тот, который мучается, не любим, так что влюбленность и согласие составляют пару. Потом все это переворачивается, потому что каждый добивается своего. Что тут скажешь, любая связь – катастрофа, кроме той, в которой люди на самом деле любят, но кто знает, что такое эта настоящая любовь, пока она с тобой не случится, а когда она случается, тебе никакого ума не требуется, потому что ты уже все знаешь.
Рыжеволосая
Это была совершенно враждебная среда – приемные экзамены в Академии, первая встреча с устрашающей толпой, разползшейся по катакомбам. Как будто я всю вечность терялась и блуждала, а ведь так было только в первый день. Уже назавтра за каждым углом нас ждали такие близкие пространства. И далее – полумрак, неон. Вхождение с июньского солнца в подпольный осажденный город. Я думала, что все, кроме меня, прекрасно знают, зачем они здесь. До судорог в желудке боялась, что меня разоблачат и навсегда выкинут из этого общества избранных.
Первая встреча с тобой… Не помню точно, какая-то благость, удовольствие, теплота, которая разливается в теле. Уверенность. Заметила, что ищу тебя взглядом, и если не вижу, то начинаю бояться, что больше не увижу тебя. Ты выглядел незаинтересованным, как будто случайно оказался здесь, как будто ты на грани такой скуки, которая вот-вот перевесит и уведет тебя отсюда навсегда, без капли сожаления.
В этих поисках и трепете прошла неделя. Экзамены начались неожиданно, мы были в разных группах, и я не могла простить себе, что не успела обменяться телефонами. Внезапно не стало места для сближения в вечерние часы, после занятий, напряженность и расслабленность одновременно, пересказывание, мгновения близости, от которых наутро не оставалось и следа. Каждый день мы начинали сначала, каждое утро ты возвращался на стартовую позицию. Но ты, по крайней мере, был здесь. Сейчас почти не было возможности встретиться. И я волновалась одинаково и за тебя, и за себя, примут ли тебя, останешься ли ты с нами. В списках я безумно разыскивала наши имена, мое и твое. Твоего не было. Я десять раз перечитала списки, снова и снова, не веря, что тебя в них нет. И тогда я увидела тебя, собственно, почувствовала тебя за спиной. Вся моя паника уместилась в те несколько фраз, которыми я пыталась достучаться до тебя, чтобы вместе с бумажкой, на которой был написан номер моего телефона, втиснутой в твою ладонь, внушить тебе необходимость позвонить мне.
Хотя я знала, что ты никогда не позвонишь. Не верила, но знала.
Ирена
Спрашиваешь, сколько императоров было у меня после тебя. Достаточно. Правда, царствовали они намного короче, чем ты, некоторые всего по несколько недель. Потребовался год, чтобы найти подходящее правление, которое продолжается по сей день. Похоже, это именно то, что требуется. Он музыкант. Похоже, мы суждены друг другу. А ты? Я частенько задумываюсь, пытаясь припомнить, когда было так, что я ловила себя, как говорил ты. Это было еще до императора Августа. Да, ты не забыт, от тебя я веду отсчет времени. Очень глупо, что ты не объявился. К чему такая злоба, как будто я виновата в том, что наш цикл закончился. Столько нам было отмерено. Позже я узнала от твоей хозяйки, что у тебя умер отец и что ты уехал из Белграда. Странно, что ты не пришел за вещами. Это на тебя не похоже.
Рыжеволосая
В Будапеште я страшно разозлилась на тебя. Все было хорошо в моей жизни, но стоило мне увидеть тебя, как все мгновенно вернулось, хотя я давно перестала думать о тебе. Меня охватила тоска, такая беспокойная печаль. А потом сразу злость. Почему все, что происходило со мной, прошло мимо тебя? Я наказывала тебя игнорированием, громким смехом, флиртом, явной демонстрацией жизни, которая не имеет с тобой ничего общего, и наслаждалась твоим недоумением. В тот момент, когда ты ушел, потому что постоянно куда-то спешил, свет погас, не стало ни смеха, ни жизни.
Ненавижу Будапешт. Он отнял у меня возможность забвения. Нет, конечно, уже нет ни злости, ни печали. Только время от времени я чувствую себя ужасно беспомощной. Потому что это был твой выбор, и я иногда сомневаюсь, что ты им удовлетворен.
Эдина
Осел ты где-нибудь наконец?
Соня
Я обо всем этом забыла. Нет, вообще не было ничего такого, как ты это изображаешь. Хотя, возможно, мы придаем словам разное значение, может, ты так и полагал, но только мы это воспринимали каждый по-своему.
Я не похожа на человека, который бы что-то просчитывал? Ну, так я научилась. Вы меня же и научили.
Что произошло? Ради бога, ты просто хотел вселиться. Влиться в контур моей жизни, перелиться как жидкость из одного состояния в… Нет, даже не из состояния, состояние всегда одинаково, я уверена. Ну, не знаю, нет у меня нужды заниматься тобой. Вытаскивать, пережевывать. Хочу, чтобы кто-нибудь занялся мной, чтобы открыл меня. Чтобы вместе идти дальше.
Ты хотел, чтобы мы продолжили жить моей жизнью, но при этом ни в чем не отказывать себе. Всегда иметь под рукой нераспакованные чемоданы. А мне моя жизнь надоела. Хочется новой, другой жизни. С тобой это было невозможно. Ты слишком слаб. Откуда я знаю, почему? Зачем мне ломать голову над этим? Я женщина чистая. Не выношу двойных стандартов. Поэтому мне нравится легкая литература. В ней нет места сомнениям. Все ясно обрисовано, описано, рассчитано, как на чертеже. И эмоции как следует выражены, потому что наша душа – кладовка. Надо ведь в каком-то порядке складывать припасы. Чтобы было понятно, на какой полке стоит варенье, а где маринованные огурцы и помидоры. У тебя же все перемешано, все существует одновременно. Я всегда была в твоей кровати не одна. Всегда ощущала присутствие других женщин. Потому что ты постоянно куда-то вселяешься. Каждая душа жаждет покоя и порядка, а ты неспособен узнать родственную душу. На самом деле ты бежишь от родственной души, и всю жизнь будешь блуждать, как летучий голландец, потому что ты безумен. И я не случайно вспомнила про нераспакованные чемоданы. Я хорошо знаю, кто такие распутники. У них нет своего пути, потому что все пути принадлежат им.
Моя самая любимая писательница – Варя Арпад. Я знаю, ты ничего не слышал о ней. Но в каждом киоске в Будапеште лежат ее книги. Если бы ты почитал ее, то понял бы, о чем я говорю. Недавно она опубликовала коллекцию рецептов «Сто самых любимых». В одном из интервью она сказала, что пишет, как готовит. Роман – это гуляш, точно известно, сколько надо мяса, а сколько картошки положить в кастрюлю. Так вот, ты не моя мерка, я это чувствовала, ты слишком непостоянен. Мне нужна территория, а не плот.
Мама
Не так уж мне и легко разговаривать с тобой об этом, но, с другой стороны, ты так похож на меня, и у тебя есть потребность слиться с кем-то в касании. Никогда ничего невозможно было добиться от тебя словами, только ласками, поцелуями.
Только ты слегка перепуган. Как получилось, что ты стал таким неуверенным, как я позволила этому совершиться? Иногда я думаю, что была слишком занята собой, но как можно было иначе? Я была бы не я без своих каникул. Кто бы посмел требовать от меня этого?
Жалею ли я, что вышла за твоего отца? Я устала от поисков. Думала, что со мной что-то не так, раз все время чем-то недовольна. Мне хотелось порядка. Я поверила, что этого можно добиться, приняв решение.
В чем мой грех?
Да, наконец-то я живу по-своему. Но я не успокоилась, потому что ты продолжаешь блуждать. Я не сумела добиться, чтобы ты поднялся в жизни хоть на одну ступень выше меня.
Хотя откуда я знаю. Разве я понимаю тебя? Только догадываюсь. Ну, может, так и должно быть.
Ирена
Хорошо, я обманывала тебя, не такое уж ты для меня законченное обстоятельство, как я думала, завершенный цикл. Тут есть одно большое «но». По правде говоря, это был лучший секс в моей жизни. Несравненно лучший. Потому что между нами все было сексом. Каждое прикосновение, каждое дыхание – чистая эротика. А это дело непривычное. Напротив.
Почему у нас не получилось?
Я больше не могла переносить такое недоверие, эту стену, которую ты постоянно выстраивал между нами, твою крепость, которую ты ежедневно выстраивал в борьбе со мной. Почему? Ты вел себя так, словно я какая-то лихорадка, которой ты заразился, от которой нет лекарства, и единственное, что тебе оставалось, ждать, когда она пройдет сама.
Вот я и прошла! И лучше ли тебе стало в жизни?
Точнее было бы спросить тебя – полегчало ли тебе в жизни?
Радое Лалович
Мой отец был строителем. Он всегда говорил, что легче построить, чем достроить. Сколько я домов после себя оставил. Люблю пустошь, на которой своими шагами могу отмерить место, где надо заложить фундамент, где сам буду мешать бетон и возводить этажи. В ту ночь, когда мы, восемь легионеров, высадились на пляже в Улцине, я верил, что строю последний дом. Один я уже оставил в Испании, второй – в Африке. Я больше не был наемником, авантюристом, я воспринял идею. Первые несколько недель в партизанах мы отвечали за экзекуции. Это был обряд, как и всякий другой. Страдали ли невинные? Конечно. Но суть в том, чтобы принести в жертву и невинных. Невозможно умилостивить богов войны, принося в жертву только отбросы. Всю войну я чувствовал вдохновение, верил в мир, который мы строили. Сразу после войны начались переделки, это уже был не тот дом, что строил я. Потому и бежал в Венгрию. Они подозревали меня, проверяли целый год. Я учил язык, влюбился, построил последний дом. В пятьдесят шестом в Будапеште началась революция. Я сделал отличный ход. Иначе и нельзя было. Не можешь быть выше идеи, которую носишь в себе. Я не встал на сторону революции не только потому, что верил в вечное присутствие русских, просто я всем сердцем желал этого.
Рисунки Фогеля продала моя жена. Она сделала это тайком от меня.
Что я мог сделать? Заявить на нее? Отправить ее в тюрьму? Я и так многих туда отправил. Кроме того, я уже был в таком возрасте, когда трудно подыскать женщину. И времена изменились. Все немножко оттаяло.
Не так-то просто было отправить в тюрьму. Я многих поимел, потому что они верили, что я могу что-то сделать для их арестованных мужей. И кое-что я делал. Половина филармонии воспользовалась моими услугами.
Нет, я их не шантажировал. Они сами предлагали себя. Когда доживешь до определенного возраста, начинаешь понимать, что времени у тебя больше нет. И тогда хватаешься за все. Зачем упускать в эти грустные дни десяток минут страсти. Снаружи трезвонят трамваи, гудит метро, толпы движутся во всех направлениях, и куда ни глянешь, дороги становятся все короче, все уже помечено, никаких сюрпризов, а всего в метре от тебя, на диване – тело. Тебя влекут глубины неизведанного. Величайшее чудо – собственная голова. Всегда найдется какое-то местечко, которое обнаруживаешь впервые.
Ирена
Мои любовники? Ты настаиваешь? Что ж, могу свободно сказать, что мне их личности не интересны, лучшее их свойство состоит в том, что они присутствуют в моей голове, в укромных уголках моего сердца. И не удивительно, что они не могут забыть меня, если я для них – лучшее (или худшее, к этому все сводится), что было в их жизни. Помню, какими они были прекрасными и пустыми. Один все время нашей связи рассказывал, как он однажды два раза поужинал в Триесте. Можешь представить, рассказывал со всеми подробностями, а я слушала и думала, зачем мне все это надо. Тем не менее мы пробыли вместе почти два года, сама не знаю, почему. Вообще интересно, почему мы не можем объяснить многие серьезнейшие поступки в своей жизни. Наверное, мы постоянно находимся в плену привычек.
Отец
Все время что-то надо было скрывать. Моя мама была толстой. Носила шляпы, одевалась экстравагантно. Говорила громко. Каждое ее появление вызывало улыбки, на улице прохожие оборачивались за ней. Я стыдился этих взглядов, по губам читал комментарии. Мне хотелось исчезнуть. Старался отойти на шаг-другой в сторону. Она хватала меня за руку, тащила за собой. Позже моя отчужденность стала нарастать. Я останавливался у какой-нибудь витрины и краешком глаза следил, как она удаляется решительными шагами, кивает большой головой, то и дело обмениваясь с кем-нибудь приветствиями. И без остановки хихикает. Хуже всего было летом, на пляже. Она выходила из кабины в купальном костюме, который едва удерживал эту груду мяса. Мне хотелось от стыда провалиться сквозь землю из-за ее тучности, огромных суставов, из-за красных пятен с внутренней стороны бедер, которые тянулись до колен. Мне казалось, что весь пляж следит за тем, как она входит в воду.
Единственным способом держать ее подальше от школы было стать отличным учеником примерного поведения. Одновременно следовало избегать участия в школьных мероприятиях. Я рано научился симулировать самые разные болезни. Мамина дебелость определила интенсивность моих общений с друзьями. Я редко ходил к ним в гости и еще реже приглашал их к нам.
Но если уж она не сможет похудеть, то я надеялся, что когда-нибудь она из-за своей массы утратит способность передвигаться и целыми днями будет сидеть дома. Однако моя мать была здоровой женщиной. Когда я мальчиком впервые побывал на похоронах, то измерил взглядом пропорции маминого тела, которые намного превышали объем гроба. И я злился, понимая, что с каждым днем она будет становиться все толще. И не найдется гроба, способного вместить ее тело.
Джурджа была красивой и стройной. Рядом с ней я наконец-то вздохнул свободно. Но ненадолго. Опять пришлось что-то скрывать. Она была необразованной. Однажды она спросила меня, какой писатель лучше, Шекспир или Прометей? Под Троей был Архимед, а не Ахилл. Почему это сомневаются в существовании Гомера, но все убеждены, что он был слепым?
Я не верю в высший порядок этого мира. Это всего лишь утешение для тех, кто не может принять неправду и хаос. Бог равнодушен. Я – нет.
Фабиан Мазурски
Я вынес цирки в мир, складываю их рядком. Во мне от каждого жанра есть что-то, но ни одним из них я не овладел до конца. Могу обернуть змею вокруг шеи, войти в клетку со львами, сделать двойное сальто в воздухе, скакать задом наперед, жонглировать пятью шариками. Тем не менее я ни дрессировщик, ни акробат, ни жонглер. Я постоянно в движении. Я сам по себе цирк в миниатюре. Ты должен состоять из чего-то. Только у идиота нет подвала. Трупы со всех сторон. Ужасно воняет. Не перестаю убираться. В цирке жизнь как в витрине, все всем известно. Телам тесно, как в поезде. При каждом движении кого-то задеваешь. Иду дальше, к следующему углу. Натыкаясь на проблему, решаю ее по клоунской методике. Всегда чего-то не хватает. Иначе жизнь не была бы жизнью.
Тибор Толди
В то утро я был в «Парадизо». Предполагаю, что ты был один, иначе не стал бы разговаривать со мной. Позже, когда пришел тот толстяк, ты замолчал. Ты и с другими мертвецами разговариваешь? Пробуждаешь биографии? В моем случае ты не угадал, я замерз сам. С первого же слова, когда ты приветствовал меня по-венгерски. На языке, с которым я вырос. Все, что со мной впервые случилось в этой жизни, было на этом языке. Я перестал разговаривать на нем в пятьдесят шестом. Наверное, тебя тогда еще и на свете не было. Потом только во сне, и только если я был один. Ты сразу заметил утолщения на пальцах правой руки. Ты слышал меня. Ты сжал правую ладонь так, как будто держишь компостер. Сегодня они совсем другие, лежат в ладони как влитые, как рукоятка ножа, но в мое время они натирали руку, оставляли мозоли на мизинце и безымянном пальце, сначала краснели суставы, потом появлялся волдырь, а когда кожа затвердевала, заканчивался первый год на железной дороге.
Только после этого ты прочитал имя на табличке. Думаю, ты перепугался. Тибор Толди, шепнул ты. Ты еще что-то сказал на непонятном мне языке, упомянул какие-то венгерские имена, улицы Будапешта. Ты был явно взволнован. Постоянно повторял: Mein Gott. Кого-то я тебе напомнил, что-то тебя обеспокоило. Но это проблема живых. Когда перейдешь на другую сторону, то понимаешь, что покой, к которому ты всю жизнь стремился, все-таки существует. Только когда столкнешься со смертью и воспримешь ее как нечто естественное, только тогда можешь начинать жизнь.
Марлиз Шварц
Никто не смотрел на меня так. Прежде чем заметить следы уколов на моих руках, ты сказал: Куколка, в тебе слишком много всего. Тогда ты взял отчет патолога. Не знаю, что в нем было, кроме констатации передозировки. Может, все-таки есть какие-то данные, curriculum vitae или что-то в этом роде, иначе ты не смог бы узнать мою профессию. Я поняла, что и ты актер без постоянного ангажемента. С таким акцентом можешь играть только отрицательных героев, наемных убийц с Востока, авантюристов, матросов… Тогда ты перешел на свой язык, я сказала бы, на славянский язык. Болгарский, словацкий?.. Не знаю.
Потом ты долго молчал. Внимательно вслушивался в каждое мое слово. Уверена, что ты меня слышал. И знаешь, что было странно? Полное понимание, ощущение, будто в тебе все происходит в том же порядке и с той же интенсивностью, что и во мне. Знаю, что это невозможно, две особы не могут до конца, без остатка слышать одна другую с теми же чувствами, придавая этому то же значение. Такого не может быть. Каждая история при обмене что-то теряет и что-то приобретает. Не могут существовать две одинаковые интерпретации, нет несопоставимой фактографий. Но все-таки именно так оно и было. Ты одел меня именно в той последовательности, как я сама одевалась в жизни.
Незнакомец
Почему ты упорно называл меня Даниэлем? У меня одного не было таблички. Меня вместо одного из городских моргов по ошибке отправили в «Парадизо». Без документов. Меня зовут… Не знаю, не могу припомнить, хотя мне кажется, что оно тут, в прихожей сознания… Все это результат падения, я думал, что смогу удержаться. Не помню, как это случилось, наверное, я был пьян. Сильный удар по затылку. Может, кто-то напал на меня? Мгновенно у меня помутилось сознание. Ах, все это в нем. И имя, и почему я оказался в том месте, кого я ждал, и ждал ли я вообще кого-то, чем я в то утро завтракал, сколько выпил в течение дня, вся моя жизнь, все тут, просто не могу припомнить. Но знаю, что я не Даниэль, знаю, что у меня не было жены, которая мысленно выбрасывала в мусорный бак бутылку вина еще до того, как мы ее допили. Не было такой жены в моей жизни. Хотя какая-то похожая, вроде ее, была… Не могу вспомнить… Но точно все не так, как ты говорил. Я не был дирижером, не играл ни на одном музыкальном инструменте. И зачем ты сажаешь меня в коляску. Я не инвалид. Вот если бы я выжил, то, может, и стал бы инвалидом.
Если у меня нет имени, то это не значит, что можешь приклеить к моей жизни все, что тебе вздумается. Раздели это на других мертвецов. Да, я не знаю своей истории, не могу ничего вспомнить, но язык, на котором говорю, не позабыл. Если бы я был с какого-нибудь парохода, то о моем исчезновении бы объявили, я знал бы, как меня зовут. И говорил бы еще на каком-нибудь языке. Может, я портовый рабочий, может, меня ограбили, но у меня ведь не руки музыканта. Упорно навязываешь мне чужие истории. Откуда знаю? Ну, что-то сохраняется, что-то сдвигается. Например, вкус чая, если я с Транссибирской магистрали. Не знаю, что такое дрезина. Какой-то инструмент? И разве дорога не построена давным-давно? Видишь, сколько всего во мне сохранилось. Достаточно, чтобы мне перестать быть безымянной куклой. Говоришь, вены у меня появились от стояния на ногах. Хорошо, пусть буду кельнером. В вагоне. Но откуда «Восточный экспресс» на Транссибирской магистрали? Да я готов кем угодно стать, только не называй меня Даниэлем.
Константин Иванич
Я никогда не стремился к славе, только к уважению и авторитету. Но к этому у нас приходят только через эстраду. В это болото я не влезал. Только эстрада дает силу, потому что в нашей провинции не бывает ни уважения, ни настоящего авторитета. Там восхищаются дутыми большими отцами, которыми могут быть или сенильные старцы, или эстрадные ничтожества. Я всегда равнодушно относился к эфемерности, к позе, хотя сейчас, когда карты не только розданы, но уже и в основном сброшены, все больше верю в то, что в заливах этого мира аутистов я не понимал, как функционируют эти механизмы.
Единственная проблема – желудок. Есть он у тебя или нет его? И тут не поможет биография. Потому что в ней есть все, кроме желудка. Нигде не пишут, какой у кого желудок. О том не принято знать. Желудок – мягкое место, которое прикрывается броней, неважно, черепаха ты, еж или человек искусства. И потому, если у тебя желудок чувствителен, не обвиняй в этом других. Проблема не в морали, а в желудке. Нашу судьбу определяет живот.
Мелике
Бывает мгновение, когда все, что у тебя есть, надо подвергнуть сомнению. В шаге от дурдома все вещи видишь отчетливее. Ни перед кем не извиняешься. Мама – единственная женщина средних лет, растерянная, не готовая смириться с расходами. К кому-то надо в долговую яму влезть. С этой целью дети существуют. Им жизнь выстраиваем, расставляем все по местам.
Нет больше сил одолевать расстояние от своего места к стихам. Угловатость мира проявляется в тончайших комбинациях слов, которые всегда здесь, в тебе. А каково на этом месте? Какое облегчение. Каждый приходит к тому, от чего он трепещет. И нет проблемы, если ты там, где всегда и должен был быть. Проблема в несогласии с самим собой. Один из миров следует исключить.
Тепло и у Кафки. Крик отчаяннее звучит в ледяном бездорожье, в отчужденности. Метафизический страх в нас зарождается в детстве. Я узнавала это в других людях и в панике бежала от них, лучше уж мелодрама, банальность, чем оголенность, перед которой я разрушаюсь.
Ты узнаешь меня? Да? Так кто же я? Ты хороший. Я тебя сразу узнала. Я не похудела, просто устала. С детишками очень непросто, спать не дают. Нет, не случайно, я сознательно выбрала. Мне хватает вкуса, чтобы не распространять второразрядные стихи. Не оскорбляй меня, я лучше, чем кто-либо другой, знаю их недостатки, знаю все их тонкости, несущественность… Какие-то обобщенные сентиментальные исповеди, без следа. А это не моя история. Разве что никто тебя не подготовит, никто не скажет, как тяжело… Нет, не жалею, это прекрасно, просто я устала. Голова не мытая. Извини, я тебя не ждала. Правда, ты последний, кого я ждала. С учетом того, как ты исчез. О, я не глупа, ты все сделал для того, чтобы я ушла. Как будто все это неважно, как будто ничего не было. Ты сделал смешной мою веру в познание. В силу литературы. В историю, ради которой живешь. На самом деле смешно. Я вовремя поняла. Лишилась неминуемого разочарования. Я должна быть благодарна тебе. Боже, какой глупой я была… Так лучше. Так правильно. Только выспаться, и все будет в порядке. Для этого меня и привели сюда. Здесь хорошо. Могу спать. И детям лучше будет. Однажды, когда я вернусь.
Отец
Я поселился в маленькой истории. Точнее, меня поселили, потому что выбирал не я, меня просто предусмотрели. Научили меня быть таким. Я никого не хотел оскорбить, без разницы, был ли то собеседник в поезде или коллега в редакции. И так я стал хроникером малых миров. Все под боком, так сказать, через дорогу. И все известно. Никаких сюрпризов. Ничего не случается впервые. Собственно, событий не существует, потому что не творятся безобразия. Мне всегда было проще никого не беспокоить. По существу, все это одно и то же, просто провинция более скромный вариант большого мира.
Джурджа обманывала меня и до Тонтича. Трудно сказать, кому было тяжелее, ей, которая все делала для того, чтобы я узнал, или мне, поскольку я решил ничего не замечать. Когда что-то случается, чтобы оно просто произошло, событие должно увенчаться признанием. Тем самым утверждается новая реальность. Следовательно, от меня зависело, приму я это или нет. Я был тем, кто всю ситуацию держит в своих руках. Я был режиссером спектакля, в котором участвовал сам. Герои не были предоставлены сами себе.
Немыслимо было начинать новую жизнь, отдать тело Джурджи другим, оказаться в ситуации, когда новые обстоятельства создадут новые правила. В маленьком городе подобное невыносимо. Наличие у нее любовников не отдалило меня, а лишь усилило мою страсть. Потому что когда я в Джурдже, это мы, и никто более. Только я всю ночь лежу рядом с ней и могу взять ее, когда захочу. И я безумно брал ее. Только я был ее повседневностью. Да, я делил ее тело с другими, но во время стольких действий она была только моей. Никто, кроме меня, не следил за ее действиями, когда она сушила волосы, покрывала лаком ногти, гладила, пекла печенье, убиралась в доме. Вечно перед премьерой она в спешке разбрасывала предметы по всему дому. Я следовал за ней, убирал вещи на места. Только я знал, в каком ящике она держит белье, в какой коробке украшения. Я все делал, чтобы отдалить ее от мгновения слабости, когда она была готова признаться мне во всем. Я укреплял ее. Предложил ей задуматься над тем, есть ли кто-то и у меня. Создал рамку, в которую Джурджа вошла как в западню. Она была моей пленницей. Расплачивалась за флирты полным подчинением. Мы никогда не спешили, вся ночь была нашей. Обеими ладонями она сжимала мое лицо и шептала: Душа, душа моя, какой ты хороший.
Только мне она родила ребенка.
Мало сказать – трепет, это было настоящее безумие. Девять месяцев паники. Вечерами мы отправлялись на прогулку. Встречали знакомых, всегда одни и те же вопросы: когда? А мне слышалось: от кого? Перед сном, делая вид в кровати, что читаю, смотрел, как она кремом натирает живот. Гнал от себя предательские мысли, в которых крылось сомнение. Всего шаг до ненависти. Боязнь мгновения, когда весь мир узнает правду. И мысль о том, что любой в какой-то момент может стать убийцей.
А когда ты родился, когда я узнал эти длинные ушные раковины, родимое пятнышко, спрятавшееся в правой брови, и тогда, шаг за шагом, я имел Джурджу так, как никто другой ее не имел. Она никогда более не оставит меня. Ты мой. Не только в свидетельстве о рождении, ты мой вне всякого сомнения, мой в испуганных движениях, в голосе, взгляде, в неуверенной улыбке. В тебе смешались Джурджа и я. Нет того объятия, той страсти, которая могла бы возобладать над жизнью, которую ты вдохнул в ребенка, потому что все забудется, флирты и страсти, унижения и побеги, но мы будем продолжаться в тебе, твое потомство будет нести наши черты, и чем сильнее мы будем стираться в памяти, тем крепче будем связаны, две неразрывно сросшиеся ветви в архитектуре семейного древа.
Даниэль
Ты не можешь вот так просто переписать меня. Неужели ты думаешь, что я не знал, как ты все время записываешь меня? Мне нравилось, что моя истина умножается, что она куда-то уходит, распространяется как секта. Потому что мы и есть секта. Когда мы сами с собой, совсем внутри, мы такие разные, как будто не из одного материала. Но отправившись в мир, мы становимся похожими, группируемся по привычкам и профессиям, по порокам и другим особенностям.
Трудно все это выдержать – быть одному, хочется найти родственную душу, хотя бы в романе, увидеть кого-то, кто не согласился на консенсус. В кино такого не бывает. Поэтому мне больше нравится театр. Да, часто меня раздражает конец, все как-то разрешается, хотя так надо, следует накормить зрителя развязкой. Сколько раз я уходил со спектакля, как только чувствовал, что дело подходит к развязке. Ведь не бывает жизни как в пьесе. Но это принцип принадлежности к группе, даже если они пришли к исповеди, хотя в этот момент надо достичь высокого «до» собственной души, бросить карты на стол, удалиться в неизвестном направлении, следуя исключительно за движением пальца по карте – им бы только резюмировать жизнь, хоть как-то определиться, чтобы превратить бесконечность в определенный адрес. Если бы не это, мы бы рассыпались, но мы и без этого разбежались, мы, достойные существования. Разве линия, проведенная пальцем, может стать единственным воспоминанием о том, кем мы могли стать?
Нет, ты не посмеешь просто так переписать меня. Выбрось пленки. Зачем они тебе? Ты не переписчик, ты избранный. Ты следуешь за своим пальцем. Знаешь ли ты, какое в этом величие? Ты переносишь эмоции, проходишь путь от винограда до вина. Ты понимаешь меня? Да, наверняка понимаешь. В этом разница между нами. Я никогда не сходил со своего наблюдательного поста, а ты ступаешь, мой Ступар.
Она
С тобой я могу все, потому что ты моя сконцентрированная любовь, а любовь – бог.
Душа моя, когда мы однажды встретимся, не жалуйся, что этого не случилось раньше. Почему ты нее встретил меня вовремя? Что такое – вовремя? Ну, понятно, поначалу мы блуждаем. Связываемся не с теми людьми. Важно то, что не остаемся с ними до конца жизни. Мир полон симбиозами. Большинство из них ошибочно. Поэтому расстаются те, кто не может смириться с ошибкой, кто любой ценой идет дальше, не закрывает глаза, кто противится сам себе. Не бойся, я здесь, мы не можем разминуться.
Он
Ты великий коммивояжер, ты не отказался. Вот мы и встретились. Пока еще только Ее недостает. Мы с тобой не встреча, мы слияние. Смысл путешествия в том, что к цели приходит кто-то другой. Наверное, такое происходит и тогда, когда движешься по кругу? Ты опять вернулся в свой городок. Тут нет бог знает чего, но пространства безумия необозримы. Ты в жерле.
Пиши. Только так ты сможешь догнать упущенные жизни. Но не для того, чтобы стать счастливее, а чтобы признать свои поражения, несчастья, просчеты, тоску… Только так взойдет красота.
Здоровье – маска болезни.
Исходи из этой фразы. Однако немного измени ее, чтобы звучала как диагноз.
В первом лице?
Писательство всегда – первое лицо. И когда ты Богдан, и когда ты Ирена. И когда ты Герман, Даниэль, Соня, Марианна, Константин, Мария Лехоткай. Кем бы ты ни был – пишешь свою историю.
От Даниэля?
Почему именно от него?
Я записывал его, у меня есть материал, живая речь, прямо как для театра.
Не думай сейчас о форме. Пиши, все равно что. Рассказ, монодраму, роман.
Не могу начать без названия.
А оно есть у тебя?
Записки из жизни провинциала.
Начало у тебя есть?
Я болен. Сомнений нет.
Продолжай, неплохо. Если правильно организуешь, все пойдет в дело.
Это будет в конце.