Корнет Есаульченко стоял, растопырив кривые ноги, перед Кролем, и лицо его медленно, от шеи начиная, наливалось кровью. Вот уже и в лоб краска ударила.
– Пошел вон!
– Вам вредно волноваться, господин корнет. Зачем же? Господин корнет другую найдет. Прямо – раз, два!
И кандидат Кроль отскочил от корнета, потому что кривая сабля засвистела в воздухе.
– Прочь!
И не дай бог попасть головой в сверкающий круг: покатится голова по полу, не допив шоколада.
Кандидата трясло, как будто налили его всего ртутью, а она пошла дергать тело в разные стороны. Тогда Мариша подбежала к офицеру.
– И женщину пан ударит?
Корнет Есаульченко размахнулся, да так и остался, изогнувшись, как пересаженный на картину: высокий, горбоносый, в красных гусарских чикчирах и коричневом кителе. Потом вложил саблю в ножны и поцеловал ручку.
– Прошу извинения. Я контужен, и иногда такое найдет, что…
Кандидат придвинулся к офицеру и заговорил, оглядываясь, будто кто-то хватал его сзади за узкие вздрагивающие плечи.
– Господин корнет… Мариша…
Мариша сразу стала как ведьма: волосы еще чернее и лицо еще белее.
– Если ты еще одного слова раздашь… Вон! Сей же час вон!
И присела к офицеру за столик. Кандидат Кроль поднял с пола сторублевку и вышел из кафе.
У выхода, когда Есаульченко вел Маришу под руку в ландо, к нему подкатился толстый и важный, как ландо, капитан, а за его спиной, то с правого, то с левого плеча, показывалось красное лицо кандидата Кроля.
– Корнет, вы ведете себя недостойно офицерского звания. Я вас арестую.
– Господин капитан, я контужен и не могу отвечать за свои действия.
– Как же вас такого на улицу выпускают? Вы из госпиталя?
– Никак нет, господин капитан. С позиций в недельный отпуск приехал – отдыхаю. А отпуск по контузии продлен. Есть бумага, господин капитан, от врача, что бывают припадки, за последствия которых я не ответствен.
И корнет Есаульченко вытянул свидетельство, написанное кандидатом Кролем. Капитан даже губы оттопырил, прочитывая бумагу.
– Хорошая бумага.
Еще раз прочел, и веселые волны всколыхнули толстый живот, и все, что было спрятано под стареньким пехотным мундиром, заходило ходуном.
– Ах, черти! Ах, штука!
Утер лицо синим платком.
– Отдыхайте с богом. Только, когда отдыхать будете, человека невзначай не зарубите. Ах, черти! Ах, штука!
И пехотный офицер покатился дальше, пофыркивая. А обширное ландо приняло корнета Есаульченко и Маришу. Кандидат Кроль глядел на широкий зад медленного ландо. Вот плывет оно по улице, вот бич встал над вспаренной спиной лошади, визгнул ей под брюхо. И нет ландо. И нет Мариши. Дома встали на пути, чтобы не видел кандидат Кроль, и там, за домами, Мариша прижималась к корнету Есаульченко.
– Такая множества офицеров в Варшаве развелась, а других офицеров, чем ты, мне не нужно. Лишь только тогда разлюблю, как умру. Сподобает мне пан офицер за то, что никому не боится. Схитрюсь я на разную манеру— обману мать.
Одноглазая женщина, высунувшись из цукерни, дернула кандидата Кроля за рукав.
– Ушла, пся крев? С кем ушла?
Кандидат Кроль погрозил кулаком:
– Я господину корнету – раз, два! – и нет головы.
Война догнала корнета Есаульченко: обозным грохотом застучала в уши, по ночам прожектором била в лицо, закрыла цукерню, потащила к коменданту и, наконец, рыжим конем встала у дома, где скрылся корнет с Маришей.
Конь бьет копытом о землю, зовет офицера ржаньем, но все нет корнета Есаульченки.
Офицер за белыми стенами дома стоит перед женщиной.
– Идти нужно. Идти. Пора.
И невозможно уйти. Не двигаются ноги.
Услышал офицер призывное ржанье коня. Кровью налились глаза.
– Нужно! Нужно!..
Радостно заржал конь, когда наконец вышел корнет Есаульченко. Корнет тяжелым взглядом обвел все кругом, ничего не видят глаза, – махнул рукой:
– К черту все! Война!
И поскакал по опустевшим улицам. А женщина из дома не вышла…
Направляет коня не корнет Есаульченко, а Егорец.
И всем, что совершается в последние дни в городе, управляет Егорец, штабной писарь.
То есть не Егорец, а комендант города. Но Егорец рассылает пакеты с назначениями, ставит вместо «весьма срочно» три креста на конвертах, обозначая аллюр, и знает, где какая часть, и знает, куда едет корнет Есаульченко, и даже сам просил адъютанта назначить корнета Есаульченко в самый арьергард, в команду конных разведчиков.
– Это такой храбрый офицер, что взглядом убивать может. Взглянет – и от человека мокренько, как будто пушка выстрелила. А я в пушках толк знаю, сам на батарее пальца лишился.
Кандидат Кроль явился к Егорцу в час дня и ждал в его комнате целых пять часов, до шести. Егорец, кончив все занятия, оставил дежурного писаря у телефона и, вдоволь наглядевшись в зеркальный шкаф на свою физиономию, вытянул из шкафа бутылку водки, вылил из горлышка в горло, сплюнул, обтерся рукавом и вышел с бутылкой в руке к кандидату. Поглядел на него презрительно.
– Не чета вы их благородию корнету Есаульченко. Завтра вам эвакуация с госпиталем вышла, а их благородию, может быть, еще три дня сидеть, последним отойти. Денег не нужно?
– Зачем деньги? Не нужно денег.
Егорец потянул из бутылки, забулькало в горле.
– Корнет-то наш не хочет Варшавы отдавать. Не отдам, говорит, Варшавы полякам на разграбление! Вот как!
Помолчали. Кандидат Кроль задвигался весь. Задергался, встал.
– А женщина-то, с которой господин корнет? Женщина где?
– А что женщина?
– Провожала она его только или с ним уехала?
Егорец еще потянул из бутылки – и небывалые события всколыхнулись в его голове.
– Провожала, – проплакал он. – Еще как провожала – я все видел. И что за женщина? Конь лучше у их благородия: рыжий конь и в три креста аллюром бегает. Хороший конь. Лучше женщины.
– А где женщина?
– А не знаю я, где женщина. Чего пристал?
Егорец качнулся вперед, назад, устоял на ногах, и слеза покатилась по коричневой щеке.
– Женщина! Женщине-то офицер-то наш: «Как умирать начнете, телеграфуйте, – говорит, – мелким почерком, сей же час явлюсь и самое смерть шпорой проткну. Человек у меня есть, – говорит, – Егорец, – говорит, – добрый, – говорит, – парень, душа, – говорит, – человек. Для меня, – говорит, – все сделает. Так ты ему в пакетик, – говорит, – в три креста, – говорит. – Такой, – говорит, – парень хороший…»
И Егорец потерял равновесие. Напрасно кандидат Кроль торкал его сапогом. Егорец как растянулся на полу, так и остался, чтобы храпом сгустить и без того спертый воздух чуланчика. И поверил Кроль всему, что наговорил Егорец. А корнет Есаульченко лежал на берегу Вислы и глядел в польское небо, откуда падали июльские звезды. Рыжий конь косил на офицера торжествующий глаз.
Спросит бог корнета Есаульченко:
– Что сделал?
И покажет корнет богу бумагу, написанную кандидатом Кролем.
– Ранен, контужен и за действия свои не отвечаю.
Поглядеть сверху – с моста, прыгнувшего высоко над рельсами, – на платформах копошатся сплющенные, как клопы, люди. Пройти через мост, спуститься – и уже нельзя идти спокойно: нужно бежать, задыхаясь и распяливая ноги; грубо расталкивать обезумевших людей, хрипло крича в ненавистные затылки и ненужные лица, пока не отяжелеют ноги, не покроется тело обессиливающим потом и сердце, заколотившись бешено, не остановится вдруг на миг, не больше; но в этот миг кажется человеку, что он умирает и схватил его за горло предсмертный кошмар.
Мужчины, женщины, дети – все в одном стремлении: сквозь шум, сквозь тесноту плеч и рук, по ногам – к вагонам. В напряжении замолкая, схватиться за поручни, отдышаться – и дальше, туда, где притиснулись друг к другу – лицом в спину, спиной в лицо, по-всякому – стоймя поставленные тела людей. Утвердившись на площадке, врасти в занятое место и злобно бросить, оглянувшись через плечо, туда, откуда прет человеческая потная тяжесть:
– Нету мест!
А в вагонах, внутри, там, где торчит в окно крепкая подметка солдатского сапога или крепкая, как подметка, солдатская рожа, – там, в вагонах, духота, человеческий пот и визг гармоники. Там – рай.
Мечутся по платформе, сталкиваясь и отталкиваясь, быстрые фигуры людей, перебегают от вагона к вагону, от площадки к площадке, от окна к окну, тыкают в сопротивляющиеся зады и спины руками, чемоданами, мешками, ногами.
И отходит поезд. И плывут по пересекающимся путям локомотивы, похожие на черных лебедей. И другой поезд вытягивается вдоль платформы, и летят в окна ошалевшие головы, протаскивая за собой плечи, руки, туловища и чемоданы.
И опять отходит поезд. И встает на его место следующий. И уже пустеют платформы.
Команда военно-санитарного поезда выстраивается перед зауряд-чиновником, который с листом в руках выкликает фамилии людей.
– Кандидат на классную должность Кроль!
Еще раз выкликнул зауряд-чиновник ту же фамилию и еще, но никто не откликнулся. И зауряд-чиновник сделал пометку на полях: «Пропал без вести».
И отошел военно-санитарный поезд. Поезд за поездом, доверху нагруженные орудиями, товарами, отпускными солдатами, беженцами, оставляют Варшаву.
И вот последний штабной поезд встал у платформы, и мерещатся за окнами единственного вагона затуманенные стеклом немногочисленные профили, затылки и неподвижно-важные лица. Серая струйка со свистом вылетела из трубы локомотива, и последний поезд отошел от вокзала.
В единственном вагоне повествует Егорец товарищам-писарям:
– Упрашивала меня одноглазая: «Положи, – говорит, – писульку в конверт, три креста, пошли их благородию, а я тебе, – говорит, – вот – пятьдесят целковых». А я: «Не хочу, – говорю, – твоей сотни! Убери, – говорю, – свою сотню в юбку назад!» – «А я, – говорит, – ежели моих двухсотенных билетов не примешь, колдовством, – говорит, – возьму. Плюну, – говорит, – дуну, и как, – говорит, – пакет их благородию отправлять будешь, так, – говорит, – там и моя писулька будет. А денег, пятисот целковых, вижу, – говорит, – взять не хочешь. Вижу, – говорит, – что честный человек, а только колдовством и честность человеческую одолею». Вот какая колдунья! А глаз у нее, ежели бы вы видели, прямо не глаз, а тарелка. Огромный глаз!