Русское: Реверберации — страница 55 из 86

На письменном столе Зотова стояло два телефона – один путейский, такая же старинная крутилка в желтой деревянной коробке, как у военного диспетчера, и второй свой, зуммерный, полевой, связанный с кабинетом капитана и с караульным помещением станционного продпункта. Бойцы с продпункта были единственной военной силой кочетовской комендатуры, хотя главная задача их была охранять продукты. Все ж они тут топили, убирали, и сейчас ведро крупного бриллиантового угля в запас стояло перед печкой, топи – не хочу.

Зазвонил путейский телефон. Уже преодолев свою сумеречную минутную слабость, Зотов бодро подбежал, схватил трубку, другой рукой натягивая фуражку, и стал ответно кричать в телефон. На дальнее расстояние он всегда кричал – иногда потому, что слышно было плохо, а больше по привычке.

Звонили из Богоявленской, просили подтвердить, какие попутные он получил, какие еще нет. Попутные – сопроводительные зашифрованные указания от предыдущей комендатуры о том, какие транспорты куда направляются, – передавались по телеграфу. Только час назад Зотов сам отнес несколько таких телеграфистке и получил от нее. В полученных надлежало быстренько разбираться, какие транспорты группировать с какими и на какую станцию, и давать указания железнодорожному военному диспетчеру, какие вагоны сцеплять с какими. И составлять и отправлять новые попутные, а себе оставлять копии от них и подкалывать.

И, положив трубку, Зотов тут же поспешно бухнулся в стул, близоруко наклонился над столом и углубился в попутные.

Но немного мешали ему опять из той комнаты. Там вошел, стуча сапогами, мужчина и бросил на пол сумку с железом. Тетя Фрося спросила про дождь, тишает ли. Тот буркнул что-то и, должно быть, сел.

(Правда, из поврежденной трубы уже не хлестало так слышно, но крепчал и толкался в окна ветер.)

– Чего ты сказал, старик? – крикнула Валя Подшебякина.

– Студенеет, говорю, – отозвался старик густым еще голосом.

– Ты ведь слышишь, Гаврила Никитич? – прикрикнула и тетя Фрося.

– Слышу, – ответил старик. – Только в ухе пощалкивает.

– А как же ты вагоны проверяешь, дед? Ведь их простукивать надо.

– Их и так видно.

– Ты, Валя, не знаешь, он наш кочетовский, это Кордубайло. По всем станциям вагонные мастера, сколько их есть, – его ученики. Уж он до войны десять лет на печи сидел. А вот вышел, видишь.

И опять, опять тетя Фрося что-то завела, Зотову досаждать стала болтовня, и он хотел уже пойти пугнуть ее, как в соседней комнате стали обговаривать вчерашний случай с эшелоном окруженцев.

О случае этом Зотов знал от своего подсменного, такого ж, как сам он, дежурного помощника военного коменданта, которому вчера и досталось принимать меры, потому что на станции Кочетовка не было своей этапной комендатуры. Вчера утром на станции сошлись рядом два эшелона: со Щигр через Отрожку везли тридцать вагонов окруженцев, и на тридцать вагонов отчаянных этих людей было пять сопровождающих от НКВД, которые сделать с ними, конечно, ничего не могли. Другой же, встречный эшелон, изо Ртищева, был с мукой. Мука везлась частью в запломбированных вагонах, частью же в полувагонах, в мешках. Окруженцы сразу разобрались, в чем дело, атаковали полувагоны, взлезли наверх, вспарывали ножами мешки, насыпали себе в котелки и обращали гимнастерки в сумки и сыпали в них. От конвоя, шедшего при мучном эшелоне, стояло на путях два часовых – в голове и в хвосте. Головной часовой, совсем еще паренек, кричал несколько раз, чтобы не трогали, – его не слушал никто, и из конвойной теплушки к нему подмога не подходила. Тогда он вскинул винтовку, выстрелил и единственным этим выстрелом уложил в голову одного окруженца – прямо там, наверху.

Зотов слушал-слушал их разговор – не так они говорили, не так понимали. Он не выдержал, пошел объяснить. Раскрыв дверь и став на пороге, он посмотрел на них на всех через простые круглые свои очечки.

Справа за столом сидела тоненькая Валя над ведомостями и графиками в разноцветных клетках.

Вдоль окна, закрытого такой же синей маскировочной бумагой, шла простая скамья, на ней сидела тетя Фрося, немолодая, матерая, с властным мужественным складом, какой бывает у русских женщин, привыкших самим управляться и на работе и дома. Брезентовый мокрый серо-зеленый плащ, даваемый ей в дежурство, коробился на стене, а она сидела в мокрых сапогах, в черном обтерханном гражданском пальтишке и ладила коптилку, вынутую из ручного четырехугольного фонаря.

На входной двери наклеен был розовый листок, какие всюду развешивались по Кочетовке: «Берегись сыпного тифа!» Бумага плакатика была такая же болезненно-розовая, как сыпь тифозного или как те обожженные железные кости вагонов из-под бомбежки.

Недалеко от двери, чтобы не наследить, сидел чуть в сторону печи прямо на полу, ослонясь о стену, старик Кордубайло. Рядом с ним лежала кожаная старая сумка с тяжелым инструментом, брошенная так, чтоб только не на дороге, и рукавицы, измызганные в мазуте. Старик, видно, сел, как пришел – не отряхаясь и не раздеваясь, и сапоги его и плащ подтекали по полу лужицами. Между ногами, подтянутыми в коленях, стоял на полу незажженный фонарь, такой же, как у тети Фроси. Под плащом на старике был неопрятный черный бушлат, опоясанный бурым грязноватым кушаком. Башлык его был откинут: на голове, еще кудлатой, крепко насажен был старый-престарый железнодорожный картуз. Картуз затенял глаза, на свет лампочки выдавался только сизый носище да толстые губы, которыми Кордубайло сейчас слюнявил газетную козью ножку и дымил. Растрепанная борода его меж сединой сохраняла еще черноту.

– А что ж ему оставалось? – доказывала Валя, пристукивая карандашиком. – Ведь он на посту, ведь он часовой!

– Ну, правильно, – кивал старик, роняя крупный красный пепел махорки на пол и на крышку фонаря. – Правильно… Есть все хотят.

– К чему это ты? – нахмурилась девушка. – Кто это – все?

– Да хоть бы мы с тобой, – вздохнул Кордубайло.

– Вот бестолковый ты, дед! Да что ж они – голодные? Ведь им казенный паек дают. Что ж их, без пайка везут, думаешь?

– Ну, правильно, – согласился дед, и с цыгарки опять посыпались раскаленные красные кусочки, теперь к нему на колено и полу бушлата.

– Смотри, сгоришь, Гаврила Никитич! – предупредила тетя Фрося.

Старик равнодушно глядел, не стряхивая, как гасли махорочные угольки на его мокрых темных ватных брюках, а когда они погасли, чуть приподнял кудлато-седую голову в картузе:

– Вы, девки, часом, сырой муки, в воде заболтавши, не ели?

– Зачем же – сырую? – поразилась тетя Фрося. – Заболтаю, замешу да испеку.

Старик чмокнул бледными толстыми губами и сказал не сразу – у него все слова так выступали не сразу, а будто долго еще на костылях шли оттуда, где рождались:

– Значит, голоду вы не видали, милые.

Лейтенант Зотов переступил порог и вмешался:

– Слушай, дед, а что такое присяга – ты воображаешь, нет?

Зотов заметно для всех окал.

Дед мутно посмотрел на лейтенанта. Сам дед был невелик, но велики и тяжелы были его сапоги, напитанные водой и кой-где вымазанные глиной.

– Чего другого, – пробурчал он. – Я и сам пять раз присягал.

– Ну и кому ты присягал? Царю Миколашке?

Старик мотнул головой:

– Хватай раньше.

– Как? Еще Александру Третьему?

Старик сокрушенно чмокнул и курил свое.

– Ну! А теперь – народу присягают. Разница есть?

Старик еще просыпал пеплу на колено.

– А мука чья? Не народная? – горячилась Валя и все отбрасывала назад веселые спадающие волосы. – Муку – для кого везли? Для немцев, что ли?

– Ну, правильно, – ничуть не спорил старик. – Да и ребята тоже не немцы ехали, тоже наш народ.

Докуренную козью ножку он согнул до конца и погасил о крышку фонаря.

– Вот старик непонятливый! – задело Зотова. – Да что такое порядок государственный – ты представляешь? – окал он. – Это если каждый будет брать, что ему понравится, я возьму, ты возьмешь – разве мы войну выиграем?

– А зачем мешки ножами резали? – негодовала Валя. – Это по-каковски? Это наш народ?

– Должно быть, зашиты были, – высказал Кордубайло и вытер нос рукой.

– Так – разорничать? чтоб мимо сыпалось? на пути? – возмутилась тетя Фрося. – Сколько прорвали да сколько просыпали, товарищ лейтенант! Это сколько детей можно накормить!

– Ну, правильно, – сказал старик. – А в такой вот дождь в полувагонах и остальная помокнет.

– А, да что с ним говорить! – раздосадовался Зотов на себя больше, что встрял в никчемный и без того ясный разговор. – Не шумите тут! Работать мешаете!

Тетя Фрося уже пообчистила фитиль, зажгла коптилку и укрепила ее в фонаре. Она поднялась за своим отвердевшим, скоробившимся плащом:

– Ну-к, подвостри мне, Валюша, карандашик. Пойду семьсот шестьдесят пятый списывать.

Зотов ушел к себе.

Вся эта вчерашняя история могла кончиться хуже. Окруженцы, когда убили их товарища, оставили мешки с мукой и бросились с ревом на мальчишку-часового. Они уже вырвали у него винтовку – да, кажется, он ее и отдал без сопротивления, – начали бить его и просто бы могли растерзать, если б наконец не подоспел разводящий. Он сделал вид, что арестовал часового, и увел.

Когда везут окруженцев, каждая комендатура подноравливает спихнуть их сразу дальше. Прошлой ночью еще один такой эшелон – 245413-й, из Павельца на Арчеду, – Зотов принял и поскорее проводил. Эшелон простоял в Кочетовке минут двадцать, окруженцы спали и не выходили. Окруженцы, когда их много вместе, – страшный, лихой народ. Они не часть, у них нет оружия, но чувствуют они себя вчерашней армией, это те самые ребята, которые в июле стояли где-нибудь под Бобруйском, или в августе под Киевом, или в сентябре под Орлом.

Зотов робел перед ними – с тем же чувством, наверно, с каким мальчишка-часовой отдал винтовку, не стреляя больше. Он стыдился за свое положение тылового коменданта. Он завидовал им и готов был, кажется, принять на себя даже некоторую их небезупречность, чтоб только знать, что за его спиной тоже – бои, обстрелы, переправы.