Русское: Реверберации — страница 78 из 86

– А следователь тот?

– А что ему сделается? Работает себе… Меня вот до сих пор прессуют – пережить не могут, что я против ихнего пошел. Сюда вели – я думал, в пресс-хату бросят…

– Ларек, – Пеца встал, заканчивая разговор, – у тебя там местечко… Подвинься – человеку отдохнуть надо.

– А что – можно спать днем? – радостно удивился Веселый.

– Нельзя, конечно, – засмеялся Голуба, – но здесь нас так понатыкали, что кто там углядит, спишь ты или не спишь.

Ларек что-то передвигал у себя наверху, а Веселый тем временем раздевался, внимательно проглядывая швы изодранной своей одежды.

– Вши есть в хате?

– А как же, – засмеялся опять Голуба. – Куда ж они денутся?

– В хате неважно, лишь бы на тебе не было, – добавил Берет.

Новичок, глянув вскользь на Вадима, забрался на шконку. Они там долго пристраивались, пытаясь сначала уложить еще и тот матрац, который Веселый принес с собой, но потом скинули его чуть не на голову Вадиму («Задвинь под шконку», – свесился Ларек) и скоро затихли.

– А у меня знаешь, как было? – начал громко шептать Ларек, не в силах упустить человека, который еще не слышал его историю.

– Ларек, имей совесть, – окликнул его Голуба.

– Да ничего, ничего, – отозвался Веселый, – я – нормально.

– Иду я от своей телки, – задыхаясь давним волнением, шептал Ларек, – поругались мы с ней, значит…

– Не дала она ему, – перебил Ворона. – Малый, говорит, ты да слюнявый – телок, одним словом.

– Не-е, про слюнявый не говорила, – поправил Ларек, – а и не дала. Ну, значит, иду я, и такая злость, такая злость… А я в то время и не пил еще…

Вадим все не мог никак пристроиться поудобнее. От вида, как Веселый искурил подряд три полные сигареты, докручивая каждую в бумажку, чтобы уже ни крошки табаку не пропало зря, в Вадиме опять поднялась с трудом заглушенная беспокойная страсть курильщика. Он с надеждой взглянул на Матвеича, но тот читал, а ни у кого больше Вадим не мог решиться попросить хоть окурочек. Его раздувающиеся ноздри улавливали табачный дух: кто-то курил у окна, и он тянул, втягивал ноздрями этот дразнящий запах, растравляя себя еще больше.

– …Вот сижу я, значит, в ларьке этом, – продолжал незадачливый взломщик, – хлебаю коньяк, а сижу на полу, чтобы с улицы не видно, – он же сияет весь, как фонарь. Коньяк мне и не понравился совсем, а шоколад уплетаю о-го-го, но и шуршит он, гадюка, будто по железной крыше кто топает, – я уж как тихо ни стараюсь, все равно гремит. Шибанул меня коньяк крепенько – все соображаю, а встать не могу, ноги ватные, но чую, что пора сматываться. Тут как раз мент этот и подтарахтел на своем мотоцикле под самый ларек. Слышу – кряхтит и выползает, снег иод ним шуршит, а он, значит, за ларек шагает – хрум-хрум, ну а у меня тут и засосало не вовремя: смех да и только. Мне бы рвануть и – дворами, а у меня ноги ватные и брюхо скрутило – я и корчусь. А мент-то остановился отлить, да углядел дыру и лезет туда башкой своей. Представляешь цирк: вижу, прямо к носу мне репа его краснощекая суется, да со свистком во рту, а глаза от удивления выскочить готовы. Тут я его, значит, этой коньячной бутылкой и огрел прямо по темечку (эксперт на суде говорил, что запросто мог и дух вышибить – репа крепкая оказалась), так вот, звезданул я его, а он дух не испустил, чтобы совсем, а так испустил, что в свисток духнул, да резко так – зараза, духнул… Ну и, значит, услышали… Теперь вот – андроп…

Веселый никак не реагировал на рассказ соседа и, скорее всего, уже и не слышал, а спал, радуясь, что получил передышку в своих мытарствах.

Теперь и с другой стороны доплыл до Вадима табачный дым, и он сразу же вывернулся туда. Матвеич не читал – книга лежала возле, – а курил и тихо разговаривал с забравшимся к нему наверх Голубой. Вадим даже привстал, вернее, подался вслед за раздувающимися своими ноздрями туда, к ним, но беспокоить не решился, опасаясь, что Голуба не простит помехи. Вот и Голуба задымил, прикурив у Матвеича, и снова откинулся рядом – лицом в потолок. Вадим решил дождаться конца разговора и стал со звериной чуткостью вслушиваться в тихие голоса, слов не понимая, а только настороженно ожидая момент, когда можно будет привлечь внимание Матвеича.

– …и получается, что все – без толку. Мне ведь на Афганы эти – тьфу, а козлам, что вминали меня в послушание, – еще больше тьфу: им главным было вбить меня в строй, чтобы все у них были как указано и положено – в строю. Ну а мне главным стало – не уступить, не поддаться. Казалось, уступи только, и сам себя переломишь в угоду черт-те чему, казалось, и жить дальше станет невмоготу с таким вот собой – собой же и переломанным. Вот и уперся. Вот и уперли меня на семерик. А как этот семерик представлю – чувствую, что не пережить, не вытянуть… И что же – получается, что прав Кадра и вообще все эти псы?.. Получается, что без толку?..

– Похоже, что без толку.

– Но ты же вон держишься, да еще чуть ли не поплевывая…

– Я балансирую в своем здесь равновесии. Охранникам моим неохота да и опасливо со мной связываться – им лишь бы продемонстрировать свою бдительность, устроить сплошной надзор: что сказал, да кому, да когда, – а с остальным пусть разбираются другие – на месте, в зоне. Вот они и выпытывают, вынюхивают, а здесь из-за этой плотной слежки думают, что волки и впрямь меня опасаются, и на этих предположениях раскачивается мой в камере авторитет. Так я и барахтаюсь, пока не скрутилось все это удавкой на глотке. Чуточку качнись беспредела – и следом мой выход, потом меня глушанут наказанием, и значит – опять мой выход и там уже – готово – у самой глотки… А ты говоришь – поплевывая…

– Зачем же ты встреваешь во все? Зачем к ментам цепляешься? Отгородись совсем книжкой своей и не высовывайся, все равно же, сам говоришь, без толку…

– Совсем отгородись – и ощущение будет, как у тебя, когда в Афган вминали, – будто сам себя переломил…

– Так если все равно без толку?..

– Это ведь еще когда подступит… а сегодня хорошо бы самому себя не изломать…

– Но подступит?

– Обязательно.

– Тебя бы, Матвеич, в палату к умирающим – для утешения. Ты бы им там правдой в морду, что, мол, все там будем… дело обычное…

– И потому незачем себя раньше времени убивать, а лучше заслониться сегодняшними радостями, пусть и маленькими…

– Все! запутал, замутил – ничего не понимаю…

– Но ведь и заговорил, а? Уже не так тошно? Уже не хочется даже соглашаться – ни со мной, ни со своими же догадками про «без толку»?

– Не хочется.

– Зря. Лучше ясно видеть тупик, но не делать вывод – раз, мол, так, то пропади все!.. Лучше качнуться к другому: если так, то тем более ценна эта вот минута, пока целы и душа, и кости и все при тебе… включая курево.

– Будто этой минутой можно раздвинуть стены, про которые сам же…

– Раздвинуть, наверное, нельзя, но…

– Подожди… Ведь и всегда, везде, всю жизнь приходится упираться между тупых стен. Почему здесь – без толку…

– Опять мы с тобой по тому же кругу… Пойми, Голуба, все мы здесь для наших тюремщиков – мразь и дерьмо. Преступление, вина или ошибка даже – не важно. Мы мразь и дерьмо, потому что мы здесь. Только поэтому и именно поэтому: здесь яма для дерьма, и в ней может быть только оно, и мы – в ней. Это состояние, в котором нас держат, видят, знают и воспринимают. Остальное не существенно. А раз ты выжил, значит – согласился с этим. Пусть всего лишь разок и еще один разок, пусть молчком, а не подписями – неважно как, но согласился и принял это, чтобы выжить…

– Да плевать мне, кем эти волки меня считают!..

– Вот-вот, мы и вида не подадим, что мы – люди. Наплевать нам, за кого нас держат…

– Ну и что? Если кто-то там считает меня подонком – так я от этого подонок?

– А если не кто-то где-то, а тебе в лицо?..

– Пусть попробует кто!..

– Вот и я об этом…

– Но здесь так нельзя… здесь надо вытерпеть – иначе только задохнуться и помереть…

– Я ведь это и говорю…

– Но есть же здесь свои правила – внутри… которые помогают удержаться…

– Они приучают рвать, где слабинка… вырывать крошечки для себя из слабины вокруг. А в основе – приучают так же гнуться, но огрызаться при этом, рычать и обманывать себя своим рычанием… Результатом те же гибкие кости безо всего, только еще и с пенной мутью внутри, с уродливым знанием, что все везде – сплошное дерьмо, и все на свете истины – одна параша, и кого ни возьми – баран или козел, и козел – тоже баран, и всем им место – в петушатнике… В общем, те же очищенные от разума и души кости, но еще и с зубовным оскалом.

– И это всегда и для всех?

– Некоторые не выживают…

– А иначе никак, что ли?

– Не знаю… Если бы стены этого тюремного мира были насквозь прозрачными…

– Хорошо бы устраивать сюда творческие командировки всяким тупорылым вольняшкам, особенно из тех, кто «властителями дум»…

– Да еще за их же деньги.

– Думаешь, они бы платили?

– Как миленькие. За экзотику и впечатления. Только они бы знали, что все это с ними не всерьез, – они бы ждали конца командировки и, значит, главного бы не поняли. Главное, что все здесь случается не понарошку, а навсегда… даже если сам умудрился все забыть.

– А можно бы их для яркости ощущений предупреждать, что начальник устраивает лотерею и каждый сотый останется всерьез – статью-то любому подобрать плевое дело…

– Вот это хорошо. И на самом деле безо всякой лотереи – каждого и оставлять, а он пусть думает, что он сотый и такой невезучий.

– И чем бы тот ненормальный мир отличался от этого ненормального?

– А ничем…

Вадим уже не мог сдерживаться: они там, наверху, закурили еще по одной, и у Вадима все затряслось от ненависти к ним – довольным, спокойным, черт знает в каких материях витающим, когда рядом с ними человек гибнет, ну просто гибнет без паршивой какой-то сигареты. Ненависть поднималась в нем, вытаскивая за собой бесшабашную злость и выплескиваясь в безоглядной дерзости.