Русское самовластие. Власть и её границы, 1462–1917 гг. — страница 47 из 104

настыря священникам с причетниками, игуменье с сестрами, тутошним соседям и той церкви прихожанам. В 713 году князь Сергей Борисович побрал тестя моего пожитки и другие вещи и весь скарб его к себе взял, также всякие крепости на должников и на закладные дворы и лавки, с пожитками тестя моего забрал вместе и мои, которые стояли у тестя, и от того разоренья пришёл я во бесконечную скудость, одолжал и скитаюсь с женою и детьми по чужим дворам, а тестя моего отослал князь с людьми своими неволею в Богоявленский монастырь; тесть мой тут плакался, потому что князь отлучил его от дому и от пожитков и от обещанного ему кладбища Варсонофьевского монастыря, где он приказывал тело своё похоронить, потому что в том монастыре тесть мой построил церковь и ныне та гробница есть. И с той печали тесть мой в Богоявленском монастыре и умер бельцом, и погребен там». После подобного, комментирует С. М. Соловьёв, «трудно было противостоять искушению выйти из промышленного сословия…»[403].

Пётр не стал отменять крепостное право, хотя у него для этого имелись вполне реальные возможности. В истории петровских преобразований «существовал момент, когда старой организации дворянства уже не было, а новая ещё не возникла и, следовательно, в стране не было политической силы, способной стать реальной оппозицией реформатору в случае, если бы он решился на отмену крепостного права. Хронологически, видимо, это время с начала 1700-х гг., когда началось формирование армии на новых принципах, и примерно до начала — середины 1710-х гг., когда начинается административная реформа и появляются первые законодательные акты, касающиеся сословных прав дворян»[404]. Собственно, с созданием регулярной армии на основе рекрутской повинности военная причина существования крепостного права (материальное обеспечение поместного войска) автоматически отпадала.

Почему царь-«западник» сохранил крепостничество, давно уже исчезнувшее (или вовсе не существовавшее) в наиболее развитых странах Западной Европы, на которые он ориентировался, остаётся только гадать — его аргументы до нас не дошли. Выскажу предположение, что Петра могла смущать проблема управления миллионами освобождённых крестьян (где взять столько чиновников?), а помещичья власть была простым, а главное, дешёвым способом социально-административного контроля. Впрочем, государственный надзор над крестьянами был тоже усилен: они теперь имели право отлучиться на заработки на расстояние 30 вёрст лишь с письменным разрешением своего помещика, а свыше 30 вёрст — с паспортом от земского комиссара.

Крепостное право, фактически давно ставшее рабством, не могло не бросаться в глаза иностранным наблюдателям. «Крестьяне — настоящие невольники, подчинённые деспотичной власти своих господ, их можно передавать с их личным имуществом. Ничего они не могут назвать своим собственным…», — отмечал Уитворт. Очевидно, Пётр понимал позорность этого явления и пытался сгладить его наиболее отталкивающие черты. Об этом свидетельствует его указ от 15 апреля 1721 г.: «Обычай был в России, который и ныне есть, что крестьян, и деловых, и дворовых людей мелкое шляхетство продает врознь, кто похочет купить, как скотов, чего во всем свете не водится, а наипаче от семей, от отца или от матери, дочь и сына помещик продает, отчего не малой вопль бывает: и Его Царское Величество указал оную продажу людям пресечь; а ежели невозможно того будет вовсе пресечь, то бы хотя по нужде и продавать целыми фамилиями или семьями, а не порознь, и о том бы при сочинении нынешнего Уложенья изъяснить, как Высокоправительствующие Господа Сенаторы заблагорассудят». Историки спорят, имел ли этот указ рекомендательный или обязательный характер, в любом случае, «обычай» этот искоренить не удалось. Причём покупали крепостных не только помещики, но и сами крепостные с разрешения владельцев. Так, в 1718 г. крестьяне Юхотской волости, принадлежавшие Б. П. Шереметеву, приобрели на Белоозере целую партию тамошних крестьян, «для взятья» которых ездил по приказу фельдмаршала его денщик[405].

При Петре, правда, произошла фактическая ликвидация холопства (формальной отмены не производилось). Холопы растворились среди крепостных. Само слово стало вытесняться из официального дискурса. Специальным указом письменное обращение к монарху «холоп твой» заменялось на «раб твой», причём последнее стало общим формуляром для всех слоёв населения (ранее «холопами» подписывались только служилые люди).

Возникшие в 1723 г. из черносошных крестьян Севера, инородцев Поволжья, пашенных крестьян Сибири и однодворцев Юга государственные крестьяне (19 % от всей крестьянской массы) также не были вольными людьми: «Привязанные к тяглу, фактически лишённые свободы передвижения и социальной мобильности, государственные крестьяне становились, в сущности, крепостными государства»[406]. Да, собственно, никаких вольных людей петровское законодательство не признавало — не привязанные к тяглу «вольные и гулящие» «автоматически приравнивались к беглым, то есть преступникам, и преследовались по соответствующим законам»[407].

Как видим, и в сословной политике Пётр оказался скорее не новатором, а радикальным завершителем дела своих предшественников.

Европейский контекст

То, что петровская Россия, несмотря на все преобразования, разительно отличалась от западноевропейских стран, было очевидно тем русским людям, которые долго жили за рубежом. Даже если речь шла об «абсолютистской» Франции Людовика XIV. Посол в Голландии А. А. Матвеев, находившийся в 1705–1706 гг. с дипломатической миссией в Париже, так писал об особенностях французского «абсолютизма», подспудно сравнивая его с отечественным вариантом: «Но хотя то королевство деспотическое, или самовладечествующее, однако… самовластием и произвольным николи же что делается разве по содержанию законов и права, который сам король, и его совет, и парламент… нерушимо к свободе содержит всего народу… В том государстве лутчее всех основание есть, что не владеет там зависть, к тому ж король сам веселится о том состоянии честном своих подданных, и никто из вельмож ни малейшей причины, ни способа не имеет ни последнему в том королевстве учинить какова озлобления или нанесть обиды… Доброе состояние и безобидное народу Франции. Ни король, кроме общих податей (хотя самодержавной государь), никаким насилованием не может особливо ни с кого взять ничего, разве по самой вине, свидетельствованной против его особы в погрешении смертном, поистинне разсужденной от парламента, тогда уже праву народному не указом королевским конфискациа, или опись его пожитков, подлежать будет». В частном письме тот же Матвеев сообщал: «…хотя обносилось, что французы утеснены от короля, однако то неправда: все в своих волях без всякой тесноты и в уравнении прямом состоят, и никто из вельмож нимало не озлобляется, и ниже узнать возможно, что они такую долговременную и тяжелую ведут войну [за Испанское наследство]».

Почему петровские реформы не привели к изменению основ московской социально-политической системы? Симпатизировавшие Петру иностранные наблюдатели полагали, что всё дело в косном, варварском материале, с которым царю-реформатору приходилось иметь дело. Так, по мнению Кампредона, в русском народе «до того вкоренилось отвращение к просвещению и к справедливости, что даже страх наказаний не в состоянии заставить его следовать правилам чести, честности и наукам, преподаваемым ему Его Царским Величеством… Наклонность россиян к обману родится вместе с ними и развивается в них воспитанием и примером родителей. Их плодовитость в изобретении средств обманывать — бесконечна; не успеют открыть одного, как они тотчас же выдумывают десять других. Это главный рычаг их деятельности…». Юст Юль утверждал, что для русских «справедливость и право… недействительны». «…Везде известные определённые правила служат руководством; но вы знаете здешний народ, всегда готовый нарушать всякое право, следуя минутному влечению», — писал барон Сент-Илер ганноверскому посланнику Ф. Х. Веберу. Вспоминая о повальной коррупции российской элиты, трудно хотя бы отчасти не оправдать эти резкие суждения.

С другой стороны, а хотел ли Пётр копировать сами принципы европейской цивилизации? Очень сомнительно! Петровское «западничество» носило скорее прагматический характер, его логику, как мне кажется, верно реконструировал А. Д. Градовский: «…такие-то учреждения существуют в этом государстве, и оно по своему образованию, могуществу и богатству превосходит Россию; причина этого превосходства несомненно хорошие учреждения, следовательно, если Россия будет обладать такими учреждениями, то и она станет наряду с европейскими государствами»[408]. Но Пётр не видел прямой, непосредственной пользы от европейских прав и свобод, более того, был уверен, что «английская вольность здесь неуместна, как к стене горох». И в этом он был по-своему прав: несомненно, если бы русская элита обрела права, аналогичные правам западноевропейских благородных сословий, осуществить в России столь непопулярные у всех слоёв населения реформы вряд ли бы удалось. Только обладая неограниченной властью московского самодержца, первый российский император смог их продавить, да и то лишь частично.

Пётр издал огромное количество законов (так и не приведя их в какую-либо систему), среди прочего — «беспрецедентный в мировом законодательстве указ»[409] о… необходимости соблюдать законы (1722), из которого ясно: с исполнением последних в тогдашней России дело обстояло из рук вон плохо: «…всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас было, а от части и ещё есть… того ради сим указом, яко печатью все уставы и регламенты запечатываются, дабы никто не дерзал иным образом всякия дела вершить и располагать не против регламентов…». (Современники давали похожие оценки: «…а у нас… судная расправа никуды не годная, и какие указы Его Императорскаго Величества ни состоятся, вси ни во что обращаются, но всяк по своему обычаю делает», — писал И. Т. Посошков.) Но самого законодателя совсем не вдохновляла идея незыблемости тех законов, которые связывают произвол не только подданных, но и суверена.