Самосознание преобладающей части благородного сословия оставалось традиционно холопским. Французский посланник маркиз де ла Шетарди на рубеже 1730–1740-х гг. писал о российских вельможах: «Знатные только по имени, в действительности же они были рабы и так свыклись с рабством, что большая часть из них не чувствовала своего положения». Джордж Макартни, в 1765–1767 гг. английский чрезвычайный посол в Петербурге, свидетельствует о том же: «Подобострастие двора и всеобщее низкопоклонство перед фаворитами, министрами и вообще всеми, кто наделён властью, невыносимы и оскорбительны для каждого, кому дороги свобода и независимость, и особливо для англичанина. Аристократы русские, занятые лишь преумножением собственного богатства и стремящиеся к незамедлительному удовлетворению своего тщеславия, отнюдь не озабочены общественными добродетелями и судом потомства; улыбку придворного или случайное покровительство фаворита предпочтут они как разумному покою в обществе себе равных, так и счастию исполненного долга».
Стилистика многих аристократических посланий подтверждает эти наблюдения. Вот родственник Анны Ивановны С. А. Салтыков не может не поделиться с Бироном радостью: «Прошедшего апреля 30 дня получил я от её и[мператорского] в[еличе]ства милостивое письмо, и притом пожаловала мне, рабу, на именины вместо табакерки 1000 рублёв: истинно ко мне, рабу, милость не по моей рабской службе, истинно с такой радости и радуюсь и плачу». Вот М. И. Воронцов просит у Елизаветы Петровны денежной подачки: «Мы все, верные ваши рабы, без милости и награждения в. и. в. прожить не можем. И я ни единого дома фамилии в государстве не знаю, который бы собственно без награждения монаршеских щедрот себя содержал». При Анне Ивановне мы видим в числе царских шутов князей Голицына и Волконского, графа Апраксина. Униженно лебезили и перед фаворитами. Вот В. И. Генин в 1727 г. умоляет А. Д. Меншикова перевести его из Екатеринбурга в Москву: «Я, ведая мою винность пред вашей великокняжеской светлостью… яко блудный сын, повергаясь пред нагами ваших [так!], рабски прошу милостивейше на меня призрить…». Вот московский генерал-губернатор Б. Г. Юсупов расцвечивает письмо Бирону цветами красноречия: «…с раболепственною и несказанною радостью… всенижайший раб… с глубоким уважением осмеливаясь поцеловать руку Вашего высочества…».
Массон вспоминал об атмосфере подобострастия вокруг последнего фаворита Екатерины II: «Всё ползало у ног [П. А.] Зубова, он один стоял и считал себя великим. Всякое утро многочисленный двор осаждал его двери, наполнял его передние. Старые генералы, вельможи не краснели от стыда, расточая ласки ничтожнейшим из его слуг. Часто эти слуги отгоняли ударами прикладов офицеров и генералов, толпой осаждавших двери и мешавших их затворить. Развалясь в кресле, в самом неприличном неглиже, ковыряя мизинцем в носу и рассеянно глядя в потолок, этот молодой человек с холодной и тщеславной физиономией едва удостаивал вниманием тех, кто его окружал. Он забавлялся выходками своей обезьяны, прыгавшей по головам придворных, или болтал с шутом, тогда как старики, под начальством которых он служил некогда в чине унтер-офицера, Долгоруковы, Голицыны, Салтыковы и все, что было здесь и знатного, и низкого, стоя в глубоком молчании, ожидали, когда он опустит глаза, чтобы снова упасть перед ним ниц». В точно таком же духе описывает приёмные дни Зубова и польский аристократ, друг юности Александра I Адам Чарторыйский.
«Кланяйся низко, подымешься высоко», — эти слова князя И. Ф. Барятинского, московского и малороссийского генерал-губернатора в аннинское время, были девизом слишком многих. Да и то сказать, без влиятельных покровителей хорошая карьера была практически невозможна. Гордый, принципиальный Державин — и тот ходил на поклон к тому же Зубову. Непочтение к «сильным персонам» могло доставить неприятности даже людям знатным. Дед Льва Толстого по материнской линии (и прототип старого князя Болконского) князь и генерал-майор Н. С. Волконский отказался жениться на племяннице и бывшей любовнице Потёмкина, по этой причине карьера его на несколько лет остановилась.
Характерное для России чинопочитание сказалось даже в выборах депутатов Уложенной комиссии. Дворяне, как правило, выбирали «не рядового дворянина, который ближе стоял к действительным потребностям сословия, но человека чиновного, вращающегося в сферах, отдалённых от быта и жизненных условий рядового дворянства: московское дворянство избрало своим депутатом генерал-аншефа П. И. Панина, боровское (Калужской губернии) — генерал-аншефа же кн[язя] Волконского, волоколамское — гр[афа] 3. Гр. Чернышева, козельское (Калужской губернии) — гр[афа] Брюса, медынское — кн[язя] Голицына, ярославское — знаменитого кн[язя] Щербатова и т. д.»[464].
Духовенство (за исключением архиереев) вообще сложно назвать привилегированным сословием. Например, на него могли распространить рекрутскую повинность. Во время Русско-турецкой войны 1735–1739 гг. она оказалась для церковников «примерно в 3–4 раза тяжелее, чем для основной массы податного населения», — в армию было взято от 10 до 13 % всего духовного чина[465], т. е. не менее 12 тыс. человек. Во время Русско-турецкой войны 1768–1774 гг. в рекруты забрили почти 9 тыс. поповичей и сверхштатных клириков. Набор 1783–1784 гг. захватил 32 тыс. человек, но на этот раз никто из них не попал в армию, им велели избрать себе новый род занятий[466]. Клириков за малейшие проступки подвергали телесным наказаниям и тюремному заключению. В 1736 г. Тайная канцелярия даже пожаловалась, что её казематы «слишком уже наполнены священнослужителями, присланными из разных епархий за неслужение молебнов [как правило, в разного рода „царские дни“], и что по чрезмерному накоплению дел об этом неслужении у неё даже в секретных делах стала чиниться остановка»[467]. Обильно применяло порку и церковное начальство. Только в 1767 г. она была запрещена в епископальных судах по отношению к священникам, а в 1771 г. по отношению к дьяконам. Митрополит Новгородский и Великолуцкий Димитрий (Сеченов) «держал одного священника шесть лет в тюрьме, в оковах, бил его смертными побоями, забрал его деньги, разорил дом, лишил пропитания отца и 11-летнего сына за то, что тот, по принуждению архиерея, не хотел принять монашество. Известный Арсений Мацеевич издал распоряжение, чтобы наказывать виновных священников верёвками, обмоченными в горячую смолу, на конце которых навёртывалась проволока в виде когтей. Такие верёвки назывались кошками, и ими был наказан благочинный за то, что в его участке Арсений заметил на престоле много пыли»[468]. Архангельский архиерей Варсонофий в 1740-х гг. заставлял одних провинившихся зимой стоять босыми на снегу в течение всей обедни, других в жестокий мороз приказывал водить на цепи по улице[469].
Пастырский сан не спасал не только от произвола светских и духовных властей, но и от бытового насилия. Вот один из наиболее экстремальных его примеров: «Епископ сарский и подонский (крутицкий) [в 1748 г.] жаловался Синоду, что Белевского уезда вотчины капитана Левшина управитель Семёнов, да села Троицкого приказчик Павлов, да староста Кириллов с 30 человеками крестьян пришли в церковь села Троицкого с ружьями, дубьём и цепами, выбили северные двери и выстрелили в алтаре, священника из алтаря выволокли, ризы на нём изодрали, на престоле и жертвеннике одежды подрали, прочие ризы, которые висели в алтаре, стаща, топтали ногами и измарали все без остатка; священника отволокли на помещичий двор и, разложа среди двора, били кнутом, а управитель бил дубиною мучительски, так что священник едва жив»[470]. Вот другой пример уже из екатерининской эпохи (70–80-е годы): кадниковский исправник (Вологодская губерния) Безобразов, «имевший слабость драться со встречным и поперечным» однажды «встретился на улице со священником и учинил ему побои „и дароносицу, которую священник держал как щит от лютого исправника, повредил, и клок бороды вырвал“»[471].
Купечество, несмотря на робкие попытки облегчить его положение в годы существования Верховного Тайного совета, по-прежнему «воспринималось как одно из звеньев в иерархии служилых податных сословий… И это было далеко не последней причиной того, что фискальные мотивы в правительственной политике по отношению к купечеству явно доминировали над проводимым одновременно покровительственным курсом»[472]. Всё так же «город не имеет своего отдельного хозяйства, своего капитала, который он мог бы расходовать лишь на свои нужды: общественные капиталы одного города правительство и теперь, как при Петре, передвигало в другой по собственному усмотрению: „недоборы от перемены торгов (одного города) доплачиваются по указу Главного Магистрата [был упразднён после смерти Петра и восстановлен при Елизавете] и из сборов других городов, где торги распространились“; общественные городские суммы, составившиеся из „переборов“, шли на собственные нужды владевшего ими города лишь в том случае, когда они были „никуда не нужны“, т. е. не отбирались на какие-либо общегосударственные потребности, что случалось, думать надо, не особенно часто»[473].
Как и в петровские времена, горожане и городские выборные учреждения «продолжали испытывать на себе произвол и притеснение со стороны местной власти, нередко переходящие в прямое насилие…»[474]. В императорском указе 1730 г. говорилось: «Известно учинилось, что многие воеводы как посадским, так и уездным людям чинят великие обиды и разорения и другие непорядочные поступки и берут взятки, о чём уже и челобитные многие в правит. Сенат на них поданы, а на иных и бить челом опасаются…». Купцы жаловались в челобитных, что «во все команды и присутственные места их под караул сажают… и всякой от главного командира даже до сторожа… теснит и обирают… и последний подьячий лутчаго купца хуже себя ставит, а солдат не только бранит, но ежели наималейший повод есть, то и бьёт, не опасаясь за то никакого наказания». Вот только один ко