я того чтобы помешать выполнению работ“, и что ему „будет стоить большого труда“ сломить жестоковыйность упрямых обывателей»[494]. Ситуация, абсолютно непредставимая в России!
Хорошо развитое сословное самоуправление продолжало существовать и в различных частях империи Габсбургов, что продемонстрировал протест против реформ Иосифа II в конце его правления — не только в Венгрии, где местное дворянство вообще пригрозило переходом в прусское подданство, но и в самой Австрии, где могла выйти в свет брошюра с названием «Почему император Иосиф не любим своим народом?». И коронованный реформатор на пороге смерти был вынужден отступить. Даже в Пруссии назначением ландратов, главных должностных лиц на местном уровне, ведали провинциальные дворянские ассамблеи — крейстаги.
Современник Екатерины шведский король Густав III считается монархом, восстановившим «абсолютизм» в своём государстве. На самом же деле конституция 1772 года сохраняла ограниченную монархию — риксдаг продолжал контролировать налоги, имел право издавать законы, его согласие требовалось для объявления войны. В дальнейшем, борясь с оппозицией, Густав нарушил (не отменил!) конституцию, что стоило ему жизни.
Ну и, наконец, самым главным противоречием екатерининской сословной реформы было то, что она охватывала меньшую часть жителей империи. Почти 90 % процентов россиян — крестьяне — оказались вне поля «неизменных законов». Как уже говорилось выше, Грамота государственным крестьянам так и не была опубликована. Крепостные же (почти половина населения страны) оставались в практически полной власти своих господ, о них «[н]игде в Грамотах не говорится… за исключением Жалованной грамоты дворянству, где крепостные крестьяне вскользь упоминаются в образце перечня помещичьего имущества. Естественно, считалось, что крепостные — это дело исключительно их владельца, который при необходимости будет выступать посредником между ними и государством»[495].
А в то же самое время в союзной России империи Габсбургов крепостное право было официально отменено Патентом о собственности Иосифа II (1781), «крепостные превращались в полноправных поданных императора — лично свободных, пользовавшихся равенством перед судом и основными гражданскими правами»[496], хотя процесс реализации реформы в разных частях империи растянулся на десятилетия. В 1788 г. стало свободным крестьянство Дании. Таким образом, крепостное право в Европе (кроме России) осталось достоянием только Пруссии, нескольких мелких немецких княжеств и умирающей Польши, но и там крестьянина нельзя было, как вещь, продать без земли.
Другая важнейшая реформа Екатерины II — губернская (1775) — изменила многие важные аспекты областного управления: увеличилось количество губерний (к концу правления императрицы их насчитывалось 50), в основание губернского деления был положен статистический принцип (300–400 тысяч душ мужского пола на губернию), возросла общая численность чиновников (в 1790-х более чем в два раза по сравнению с 1770-ми), функции надзора были поручены генерал-губернаторам (приблизительно один на две губернии), губернаторы же сосредоточились на администрировании и т. д. Тем не менее общий принцип местной власти остался неизменным: «То же или почти то же полновластие стоящего во главе губернии коронного чиновника. То же единоличное, а не коллегиальное управление, и то же смешение функций административной и судебной»[497].
Недостатки реформы 1775 г. позднее были признаны на официальном уровне Комитетом 6 декабря 1826 г.: слишком большая единоличная власть генерал-губернатора и губернатора, неопределённость и недостаточность власти губернского правления (по сути, оставшегося личной канцелярией губернатора), смешение в лице губернатора функций судебной и административной власти. Мы не имеем капитальных исследований об областном управлении России после 1775 г., подобных трудам Б. Н. Чичерина, М. М. Богословского и Ю. В. Готье о более ранних периодах, но даже на основании отдельных известных нам фактов можно уверенно утверждать: за 20 лет реформа существенно не снизила уровень чиновничьего лихоимства. Например, ревизия Вятской губернии, возглавляемая сенатором С. И. Мавриным, в 1795 г. обнаружила виновность 4 тыс. (!) человек (не только государственных служащих, но и разного рода выборных людей). Расследование закончилось уже при Павле преданием суду 186 из них[498]. Более того, по мнению современной исследовательницы, «к концу правления Екатерины можно говорить о формировании новой формы злоупотреблений: системы коллективной коррупции. Нарушения совершались уже не отдельными чиновниками, тщательно скрывающими свои дела от коллег, опасаясь доноса, а всеми служащими учреждения, которые были связаны круговой порукой и стремились общими усилиями скрыть свои дела от ревизоров, представляя собой коллективного нарушителя закона»[499].
Похоже, не удалось изменить к лучшему ситуацию с преступностью. Быт симбирского помещика конца XVIII столетия, описываемый в мемуарах М. А. Дмитриева, сильно смахивает на сюжеты о жизни Дикого Запада из американских вестернов (это уже начало павловского царствования, но ясно, что мы имеем дело с екатерининским наследием): «Когда мне минуло год, в самый день моего рождения, 23 мая 1797 года, в семье нашей и во всей деревне сделалась страшная тревога; узнали, что хотят у нас быть разбойники… тогда разбойников было много, и разбойники были так смелы, что иногда давали знать о своём приезде, чтоб заранее и добровольно приготовили им добычу… Надобно было всем скрыться, бабушка, тётки и матушка перерядились в юбки и телогрейки, занятые у дворовых, нас с сестрой Лизой переодели в крестьянские рубашки, и все побежали укрываться в лес. Дедушка велел ударить в набат; крестьяне были все в поле, услышав набат, они прискакали на господский двор. Дедушка вооружил всех дворовых ружьями и саблями, а крестьян рогатинами, пиками и дротиками, а сам подпоясался кортиком на бархатной портупее, велел отворить настежь ворота и ждал гостей на переднем крыльце. Но они не были, подъехали только к околице в числе двенадцати человек, все верхом, подозвали караульщика и послали его с таким приказанием: „Поди скажи Ивану Гавриловичу, что мы не испугались его набату, да лошади у нас приустали“. — После сего они проехали, в виду всей деревни, но задом, мимо нашей горы, и на Сызранской степи, верстах в двадцати от нас, ограбили и сожгли мельницу. Это было дело столь обыкновенное, что всякое лето ждали разбойников. У дедушки, с наступлением весны, обыкновенно в лакейской развешивали по стенам ружья и сумы с зарядами; в зале сабли и дротики; а по обеим сторонам переднего крыльца сколачивались столы с перекладинами, на которых раскладывались рогатины и копья».
Прискорбной оставалась ситуация с законодательством, представлявшим собой сущий хаос. Современник (В. Н. Зиновьев) сетовал: «…у нас тьма законов, между которыми немалое число противоречащих… законы ни судье, ни преступнику, ни большей части публики, самим стряпчим и секретарям очень часто неизвестны и что они чрез беспорядок как бы находятся в закрытии и, по моему мнению, некоторым образом на инквизицию походят, ибо преступник хотя знает, что он по закону обвинён, но ни он, ни судья, а часто секретарь, который по своей должности у нас тысячи законов знать обязан, не уверены — нет ли другого последнего закона, которым виновной оправдан быть должен?» Не лучше дело обстояло и с законниками: «Входя в состояние Российской империи, где штатская служба по большей части служит убежищем отошедшим от военной службы, много ли есть таких судей, которые б знали законы, или, по крайней мере, знали бы и понимали разум их из грамматическаго сложения российскаго слова? А однако таковые не токмо в нижние судьи, но и в вышние, не учась, определяются; закон хотя ещё не ясный, им ещё не яснее кажется; суд идёт развратный и противуречительный; законы затмеваются, а народ страждет», — писал М. М. Щербатов. В. А. Зубов и вовсе полагал, что законов в империи нет, а есть «одни только указы, от одного владеющего лица истекающие к другим». И действительно, «практика не делала никакого различия между законом и административным распоряжением, если последнее исходило непосредственно от верховной власти, считая их по силе действия вполне равнозначущими»[500].
Н. М. Карамзин, в целом оценивавший екатерининское правление очень высоко, тем не менее признавал, что в последние его годы «правосудие не цвело», что «не было хорошего воспитания, твёрдых правил и нравственности в гражданской жизни… [т]орговали правдою и чинами», а сама императрица «дремала на розах, была обманываема или себя обманывала; не видала, или не хотела видеть многих злоупотреблений, считая их, может быть, неизбежными и довольствуясь общим, успешным, славным течением её царствования». Великий князь Александр Павлович в письмах 1796 г. близким людям жаловался: «Непостижимо, что происходит: все грабят, почти не встретишь честного человека… В наших делах господствует неимоверный беспорядок… все части управляются дурно, порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя стремится лишь к расширению своих пределов». Державин в своих записках также отмечает, что в последние годы жизни императрица «упоена была славою своих побед» и «уже ни о чём другом и не думала, как только о покорении скиптру своему новых царств».
Щербатов, находившийся в негласной оппозиции Екатерине, уверял, что ученица Монтескье на практике была весьма далека от принципов, провозглашённых учителем: «Общим образом сказать, что жёны более имеют склонности к самовластию, нежели мущины, о сей же со справедливостию можно уверить, что она наипаче в сем случае есть из жён жена. Ничто ей не может быть досаднее, как то, когда, докладывая ей по каким делам, в сопротивление воли ея законы поставляют, и тотчас ответ от неё вылетает, разве я не могу, не взирая на законы, сего учинить? Но не нашла никого, кто бы осмелился ответствовать ей, что может яко деспот, но с повреждением своей славы и поверенности народной. Дела многия свидетельствуют её самовластие… Таковые примеры, видимые в самом государе, не побуждают ли и вельмож к подобному же самовластию и к несправедливостям, и стенящая от таковых наглостей Россия ежедневные знаки представляет, коль есть заразителен пример государской». «Она управляла государством и самым правосудием более по политике или своим видам, нежели по святой правде», — свидетельствует статс-секретарь императрицы Державин.