Добрые намерения Павла Петровича тонули в сумбурном стиле его управления. Патологическая переменчивость его нрава создавала в делах «хаос совершенный» (А. Р. Воронцов). Льющиеся как из рога изобилия указы нередко противоречили друг другу. Канцлер А. А. Безбородко как-то в одно утро получил три различных по смыслу монарших распоряжения по одному и тому же предмету. Метания во внешней политике — от войны с Францией до союза с ней против Англии с отправкой донских казаков в поход на Индию — всем хорошо известны. Цесаревич Александр Павлович писал в сентябре 1797 г. своему бывшему учителю Ф. С. де Лагарпу: «Во всём… решительно нет никакого строго определённого плана. Сегодня приказывают то, что через месяц будет уже отменено. Доводов никаких не допускается, разве уж тогда, когда всё зло совершилось. Наконец, чтоб сказать одним словом — благосостояние государства не играет никакой роли в управлении делами: существует только неограниченная власть, которая всё творит шиворот-навыворот. Невозможно перечислить все те безрассудства, которые были совершены; прибавьте к этому строгость, лишённую малейшей справедливости, большую долю пристрастия и полнейшую неопытность в делах. Выбор исполнителей основан на фаворитизме; достоинства здесь ни при чём. Одним словом, моё несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию».
Культ дисциплины, доведённый до абсурда, заставлял дворянство толпами бежать из армии. Саблуков вспоминает: «Стремительный характер Павла и его чрезмерная придирчивость и строгость к военным делали… службу весьма неприятною. Нередко за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки. Мне лично пришлось три раза давать взаймы деньги своим товарищам, которые забыли принять эту предосторожность. Подобное обращение, естественно, держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, благодаря чему многие совсем оставляли службу и удалялись в свои поместья, другие же переходили в гражданскую службу… Из числа ста тридцати двух офицеров, бывших в Конном полку в 1796 году, всего двое (я и ещё один) остались в нём до кончины Павла Петровича. То же самое, если ещё не хуже, было и в других полках, где тирания Аракчеева и других гатчинцев менее сдерживалась, чем у нас».
Но попасть под горячую царственную руку можно было и вне службы. «Придворные балы и празднества стали опасной ареной, где рисковали потерять и положение, и свободу. Императору вдруг приходила мысль, что к особе, которую он отличал [А. П. Лопухиной], или к какой-нибудь даме из числа её родственниц или близких к ней относятся с недостаточным уважением и что это было следствием коварства императрицы; и он тотчас отдавал приказ немедленно удалить от двора того, на кого падало его подозрение. Предлогом для этого мог послужить и недостаточно почтительный поклон, и то, что невежливо повернулись спиной во время контрданса или ещё какие-нибудь другие проступки в этом роде. На вечерних балах и собраниях, так же как и на утренних парадах, подобные случаи влекли за собой события с несчастнейшими последствиями для тех, кто навлекал на себя подозрение или неудовольствие императора. Его гнев и его решения вспыхивали моментально и тотчас же приводились в исполнение» (Чарторыйский). Д. Н. Свербеев рассказывает, как на придворном балу в Михайловском замке император приревновал к Лопухиной молодого гвардейца И. И. Раевского. Несчастного тут же арестовали и отправили в закрытой повозке в Москву на главную гауптвахту. Благодаря хлопотам родных Раевского Павел его помиловал, но отставил от военной службы.
Дворянство было также недовольно фактической отменой Жалованной грамоты — восстановлением телесных наказаний (так, по словам великой княгини Елизаветы Алексеевны, был высечен офицер, заведовавший снабжением императорской кухни, за плохо сваренное мясо), обложением специальными денежными сборами, запретом на самовольный переход с военной службы на статскую, упразднением губернских дворянских собраний и т. д. Известны случаи конфискации земельных владений у помещиков. Но ещё большее раздражение вызывало систематическое стремление самодержца вторгаться в частную жизнь подданных и регламентировать её по своему капризу. Было запрещено носить круглые шляпы, отложные воротники, фраки, жилеты, сапоги с отворотами, панталоны. Стало обязательным употребление пудры для волос, косичек, башмаков. При встречах с императором сидящие в экипажах должны были выходить для поклона.
А. М. Тургенев вспоминает, как эти запреты реализовывались в Петербурге: «Человек двести полицейских солдат и драгун, разделённых на три или четыре партии, бегали по улицам и, во исполнение повеления, срывали с проходящих круглые шляпы и истребляли их до основания; у фраков обрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и благоусмотрению начальника партии, капрала или унтер-офицера полицейского. Кампания быстро и победоносно кончена: в 12 часов утром не видели уже на улицах круглых шляп, фраки и жилеты приведены в несостояние действовать, и тысячи жителей Петрополя брели в дома их жительства с непокровенными главами и в раздранном одеянии, полунагие».
Позднее добавились новые запреты — танцевать вальс, носить бакенбарды, дамам носить через плечо разноцветные ленты наподобие кавалерских, «чтоб кучера и форейторы, ехавши, не кричали» и т. д. и т. п. Мало того, Павел грубо вмешивался в семейные дела, в домашний обиход. Он мог, например, через московского военного губернатора потребовать от княгини А. Г. Щербатовой немедленно примириться с её сыном А. Ф. Щербатовым, императорским генерал-адъютантом, под угрозой заключения в монастырь. П. В. Чичагову была запрещена поездка в Англию для женитьбы на англичанке на том основании, что «в России настолько достаточно девиц, что нет надобности ехать искать их в Англию». Е. П. Скавронскую, влюблённую в П. П. Палена, император заставил выйти замуж за П. И. Багратиона (этот брак оказался исключительно неудачным). К баронессе Строгановой как-то явился полицейский офицер с приказом обедать не в три часа дня, а в час, ибо императора возмутил звук колокола из её дома, созывавший на обед. В обеих столицах «на частных вечерах, концертах и т. п. хозяин дома обязан был предупреждать полицию, которая посылала квартального в мундире присутствовать на оных»[512]. Можно было попасть под кнут и отправиться в Сибирь за наличие в домашней библиотеке запрещённых книг (история, случившаяся, например, с прибалтийским пастором Зейдером). Активно перлюстрировалась переписка — Н. П. Румянцев, зная об этом, три года не писал писем заграничным друзьям.
Самые разные мемуаристы свидетельствуют об одном: «всюду царил страх» (Е. Р. Дашкова), «беспрестанный страх» (А. С. Шишков), «ежедневный ужас» (Д. Б. Мертваго). «Никто не был уверен, будет ли он ещё на своем месте к концу дня. Ложась спать, не знали, не явится ли ночью или утром какой-нибудь фельдъегерь, чтобы посадить вас в кибитку. Это была обычная тема разговоров и даже шуток» (Чарторыйский). «Отец мой, граф Фитценгауз [Тизенгауз], в то время уже с год как изгнанный в Казань, однажды обедал в многочисленном обществе у местного губернатора, когда, во время трапезы, внезапно доложили о прибытии фельдъегеря. Все гости побледнели; губернатор дрожащими руками раскрыл адресованный на его имя пакет, в котором, к общему успокоению, заключался орден для одного из стоявших в Казани генералов» (графиня София Шуазёль-Гуфье). «Надлежало остерегаться не преступления, не нарушения законов, не ошибки какой-либо, а только несчастия, слепого случая: тогда жили точно с таким чувством, как впоследствии во времена холеры. Прожили день — и слава Богу» (Греч). В одном из писем С. Р. Воронцова начала 1801 г. Россия была уподоблена кораблю, попавшему в жестокую бурю и находящемуся на грани гибели, «потому что капитан сошёл с ума, бьёт экипаж, который, состоя более чем из тридцати человек, не осмеливается противиться его выходкам, потому что он уже бросил одного матроса в море, а другого — убил».
Вполне понятно, почему смерть Павла Петровича была встречена, по крайней мере, в столицах всеобщим ликованием, ярче всего описанным по московским впечатлениям Вигелем: «Это одно из тех воспоминаний, которых время никогда истребить не может: немая, всеобщая радость, освещаемая ярким весенним солнцем. Возвратившись домой, я никак не мог добиться толку: знакомые беспрестанно приезжали и уезжали, все говорили в одно время, все обнимались, как в день Светлого воскресения; ни слова о покойном, чтобы и минутно не помрачить сердечного веселия, которое горело во всех глазах; ни слова о прошедшем, всё о настоящем и будущем… Только два дня посвящены были изъявлению одной радости; на третий загремели проклятия убиенному, осквернившихся же злодеянием начали славить наравне с героями: и это было на Страстной неделе, когда христиане молят Всевышнего о прощении и сами прощают врагам! До какой степени несправедливости, насильствия изменили характер царелюбивого, христолюбивого народа!»
Понятно, почему даже суровый законник Державин, пусть и с оговорками, оправдывал участников цареубийства 11 марта: «…ужасный их подвиг, впрочем непростительный, предпринят был единственно для спасения отечества от такого самовластного и крутого государя, который приводил его своим нравом к погибели…».
Глава 61801–1855 годы
«Сфинкс»
Не слишком увлекательно твердить банальности. Но говоря об Александре I, невозможно не повторить который раз: это был, вероятно, самый загадочный русский самодержец. Мало кто из писавших о нём не процитировал строку П. А. Вяземского: «Сфинкс, не разгаданный до гроба…». «Александр был задачею для современников: едва ли будет он разгадан и потомством», — предсказывал Н. И. Греч и оказался прав: вряд ли и сегодня мы можем похвастаться, что разгадали загадки «северного сфинкса». Главная из них: почему единственный российский император, аттестовавший себя как убеждённого и последовательного приверженца либеральных идей, столь мало (если не сказать — ничтожно) сделал для их торжества на русской почве?