Русское самовластие. Власть и её границы, 1462–1917 гг. — страница 63 из 104

Впрочем, существует давняя, идущая ещё от многих современников Александра Павловича традиция видеть в нём искусного лицемера, прикрывавшего громкими фразами своё безграничное властолюбие. Среди историков эту точку зрения наиболее энергично отстаивал С. П. Мельгунов, разоблачавший в начале прошлого века своего (анти)героя с нескрываемым гневом и пристрастием: «…вся внутренняя политика была построена у Александра на сплошном обмане… Характер и деятельность Александра I… вовсе не представляют из себя какой-то исторической загадки… Он был простой игрок в жизни. Но играть в жизни, быть может, труднее, чем на сцене. Отсюда все те противоречия, вся та непоследовательность, которые можно отметить в отдельные моменты деятельности Александра… „У него постоянно чего-то недостаёт“, — заметил Наполеон Меттерниху про Александра. Недоставало элементарной прямоты и искренности… Александр останется, конечно, в Истории фигурой поистине примечательной, ибо такого артиста в жизни редко рождает мир не только среди венценосцев, но и простых смертных»[513]. (В том же духе написано известное эссе Н. И. Ульянова «Северный Тальма».)

Но современные учёные гораздо более благосклонны к победителю Наполеона. Известная французская исследовательница утверждает, что «нельзя ставить под сомнение, по крайней мере до 1820–1821 гг., его искреннюю приверженность либеральным идеям и реформаторским проектам»[514]. Отказ же от реформ был продиктован «отсутствием точек опоры и враждебным отношением дворян к переменам»[515]. Крупнейший отечественный специалист по александровской эпохе также полагает, что «главной причиной, не позволившей освободить крестьян и попытаться изменить политический строй [т. е. ввести конституцию]… оказалось сопротивление подавляющей части дворянства. Александр I, попробовавший встать на путь реформ, вынужден был под напором мощной косной силы повернуть вспять»[516].

И та и другая позиция не обладают неоспоримой убедительностью и уязвимы для критики. Перед кем лицемерил и играл император, когда в 1818–1820 гг. по его поручению разрабатывалась Уставная грамота — конституция России, о которой знали всего несколько человек? С другой стороны, столь ли уж непреодолимым было сопротивление дворянства александровским либеральным замыслам? Как пишет уже цитировавшаяся М.-П. Рэй, «ни один известный документ той эпохи не свидетельствует о существовании у императора страха перед заговором»[517]. Да и было ли чего бояться? Мы хорошо знаем о заговорах «слева», будущих декабристов, возмущённых изменой Александра его либеральным обещаниям. А вот оппозиция «справа» — крепостники и антиконституционалисты, — похоже, ограничивалась только недовольным брюзжанием, в худшем случае — резко критическими записками на государево имя, самая значительная из которых принадлежит Н. М. Карамзину.

Да и несправедливо было бы обвинять в безволии и трусости правителя, проявившего незаурядную силу характера в годы противоборства с Наполеоном. Он жёстко и принципиально отказывается от подписания мира после оставления русскими Москвы, а после изгнания неприятеля из России столь же непреклонно настаивает на переносе военных действий за границу, и в том и в другом случае пренебрегая активным несогласием ближайшего окружения. Только упорство русского царя заставило его союзников — австрийцев и пруссаков — продолжать войну до полного крушения Бонапарта. «Александр готов был положить меч свой, только низвергнув Наполеона, только разрешив дилемму, вставшую перед ним задолго до 1812 года: „Наполеон или я“… „Если бы император Александр, — писал [прусский генерал А.-В. фон] Гнейзенау, — по отступлении Наполеона из России не преследовал завоевателя, вторгнувшегося в его государство; если бы он не продолжал войны; если бы он удовольствовался заключением с ним мира, то Пруссия находилась бы по сейчас под влиянием Франции, и Австрия не ополчилась бы против неё. Тогда не было бы острова св. Елены, Наполеон был бы ещё жив…“»[518].

Я не претендую разгадать загадку «северного сфинкса», а лишь осмелюсь высказать вполне правдоподобную версию. Почему бы не предположить, что Александр Павлович был совершенно искренен в своих либеральных мечтаниях, просто не они составляли его главную страсть, его сокровище? Он отдавал должное духу времени и запавшим в душу наставлениям Лагарпа, но и только. Оказавшись на престоле, он скоро почувствовал властный соблазн внешнеполитического лидерства. Его первенство в России было неоспариваемой данностью, достигнуть первенства в Европе — заманчивой и рискованной игрой, где предстояло столкнуться с соперником такого масштаба, что выигрыш гарантировал вечную славу. Тот азарт, с каким российский император создавал антинаполооновские коалиции и рвался войти в Париж, несравним, конечно, с вялостью его реформаторства. Но, повторяю ещё раз, это вовсе не значит, что последняя изначально планировалась как театр утончённого лицемерия, нет, она, безусловно, считалась крайне важным делом, но делом, с которым можно не торопиться. Ибо оно предвещало длинные будни чёрной, неблагодарной работы, не сулившей быстрых и блестящих лавров. Это были такие авгиевы конюшни, которые за один день не очистишь, куда заманчивее сразить девятиголовую гидру! А после падения грозного супостата не менее захватывающе устраивать послевоенную Европу, создавать новую веху в её истории — Священный Союз. Ну а потом произошёл психологический надлом, и сил ни на что не осталось.

Приведём свидетельство человека, близко знавшего императора, — князя Адама Чарторыйского. Он неоднократно говорит в своих мемуарах о расплывчатости и противоречивости либеральных воззрений венценосного друга, о том, что его вольнолюбивая риторика плохо сочеталась с его же прирождённым властолюбием: «Александр не мог никогда устоять перед тем, что называют „прекрасными фразами“; чем туманнее они были, тем легче он их воспринимал, так как чувствовал в них нечто сродное своим мечтам, отличавшимся тем же важным недостатком — неопределенностью… Великие мысли об общем благе, великодушные чувства, желание пожертвовать ради них своими удобствами и частью своей власти и даже в целях более верного обеспечения будущего счастья людей, подчинённых его воле, совсем сложить с себя неограниченную власть, — всё это искренне занимало… императора…, но это было скорее юношеским увлечением, нежели твёрдым решением зрелого человека. Императору нравились внешние формы свободы, как нравятся красивые зрелища; ему нравилось, что его правительство внешне походило на правительство свободное, и он хвастался этим. Но ему нужны были только наружный вид и форма, воплощения же их в действительность он не допускал. Одним словом, он охотно согласился бы дать свободу всему миру, но при условии, что все добровольно будут подчиняться исключительно его воле».

О том же, но более выразительно сказал Ф. Ф. Вигель: «Родившись в России… напитанный русским воздухом самодержавия, Александр любил свободу как забаву ума. В этом отношении был он совершенно русский человек: в жилах его вместе с кровью текло властолюбие, умеряемое только леностью и беспечностью». Характерно, что «государь не любил, чтобы обсуждали или критиковали одобренные им мероприятия»[519]. Сама его душевная организация, его внутреннее «я», противоречили признанию возможности каких-то независимых от его воли субъектов, и потому, по справедливому утверждению А. Е. Преснякова, он «органически не годился в конституционные монархи»[520]. Из этого не следует, что Александр лицемерил целенаправленно, скорее всего, он не осознавал противоречия между своими идеалами и действиями, но разве это такая уж редкость?

Подлинные убеждения людей — их поступки. На практике либеральный ученик Лагарпа ни с кем не хотел делиться властью, как и любой другой русский самодержец. Тот же Чарторыйский в откровенном письме к императору 1806 г. корил его за стремление «брать исключительно на одного себя ответственность не только за каждое принятое решение, но даже за его исполнение, вплоть до самых мельчайших подробностей», за стремление «всё решать единолично, как в делах военных, так и в гражданских». Плачевным итогом такого стремления стала катастрофа Аустерлица, когда Александру захотелось поиграть в главнокомандующего. Недаром в 1812 году даже Аракчеев присоединился к тем сановникам, которые принялись убеждать (и в конце концов убедили) монарха покинуть армию.

Хорошо известны горькие жалобы Александра, что в России нет людей, на которых он мог бы положиться для реализации своих реформаторских замыслов. Действительно, подавляющее большинство русского дворянства эти замыслы не поддерживало. Но, с другой стороны, особенно после 1812 года было уже не так мало молодых, просвещённых и способных дворян, разделявших программу императора. Что бы ему не опереться на них? Убеждённый консерватор Вигель признавал, что лучшего министра финансов, чем Н. И. Тургенев, невозможно найти. Между тем карьера Тургенева к 1824 г. зашла в тупик, и он покинул Россию. Какой отличный военный министр мог бы выйти из М. Ф. Орлова! А его в 1823 г. отправили в отставку. М. А. Фонвизину, блестящему мыслителю и организатору (благодаря его энергии и распорядительности в 1821 г. целые уезды спаслись от голода), отказали в должности смоленского губернатора. Был не использован такой выдающийся администратор, как П. Д. Киселёв.

Да, Александр знал, что все эти лица (кроме Киселёва) состоят в Тайном обществе (а Киселёв был к ТО близок). Но, с другой стороны, кто загнал их туда, как не сам император своей более чем странной политикой после 1814 г., возмущавшей не только либералов, но и консерваторов? Более того, неприятности по службе тогда происходили не только у членов или сочувствующих ТО, но и почти у всех независимых, самостоятельно мыслящих людей: отставлен и отдан под тайный полицейский надзор знаменитый партизан 1812 года А. Н. Сеславин, вынужден выйти в отставку Денис Давыдов, П. М. Волконский отстранен от должности начальника Главного штаба, его правая рука