Русское самовластие. Власть и её границы, 1462–1917 гг. — страница 64 из 104

А. А. Закревский из Петербурга переведён в Финляндию и т. д.[521] «В то время как Александр I лицемерно жаловался на нехватку людей… в России впервые в её истории в довольно большом количестве появились лишние люди… Обращаем внимание… на удивительное и вряд ли случайное совпадение. В 1823 году А. С. Грибоедов создал раннюю редакцию комедии „Горе от ума“, а А. С. Пушкин начал работу над романом в стихах „Евгений Онегин“»[522]. Зато царил Аракчеев (впрочем, и он находился под негласным полицейским наблюдением) и продвигался Дибич. Государь явно предпочитал послушных. В 1815 г. царский флигель-адъютант А. И. Михайловский-Данилевский записал в дневнике: «Император употреблял теперь генералов и дипломатов не как советников, но как исполнителей своей воли; они его боятся, как слуги своего господина».

Замечательно, что даже в деле отмены крепостного права, где Александр как раз более всего надеялся на инициативу самих дворян, он дал резкий ход назад, когда такая инициатива проявилась. В 1820 г. несколько либерально настроенных помещиков (И. В. Васильчиков, П. А. Вяземский, М. С. Воронцов, Н. И. Тургенев, А. С. Меншиков) решили образовать специальное общество, агитирующее за освобождение крестьян. Это было совершенно в духе мечтаний самодержца, однако он неожиданно заявил, что «никакого общества и комитета не нужно, а каждый из желающих пускай представит отдельно своё мнение и свой проект министру внутренних дел, тот рассмотрит его и, по возможности, даст ему надлежащий ход». Таким образом, общественной активности была предпочтена бюрократическая, но зато полностью подконтрольная рутина.

Но и послушные Александру не все нравились. Скажем, Сперанский — в сущности, не самостоятельная фигура, а лишь высококачественное орудие в руках монарха. По словам его первого биографа и сослуживца М. А. Корфа, он «был либералом, пока ему приказано быть либералом, и сделался ультра, когда ему приказали быть ультра. Тот же человек, который прежде замышлял ограничение самодержавной власти, после писал и печатал книги в пользу и защиту военных поселений…». Но своим масштабом Михаил Михайлович слишком заслонял венценосца. «Несомненно, что Александр испытал ощущение захвата слишком большой доли влияния чужими руками. В этом и было „преступление“ Сперанского»[523], за которое он поплатился опалой, обставленной самым фантастическим образом. В 1812 г. государственный секретарь, а фактически второй человек в империи, был внезапно арестован и безо всякого объявления вины сослан в Нижний Новгород, а потом в Пермь, где и провёл четыре года. В 1816 г. его столь же внезапно помиловали и сделали пензенским губернатором, но в царском указе об этом сообщалось только, что ранее были «доведены до сведения моего обстоятельства, важность коих принудила меня удалить со службы тайного советника Сперанского», но теперь «приступил я к внимательному и строгому рассмотрению… и не нашёл убедительных причин к подозрению». По внешности эта пертурбация вполне достойна самых удивительных павловских сумасбродств, на деле же в её основе — тонкий расчёт: просто отправленный в отставку Сперанский «был бы невозможен в столице именно как вчерашний полудержавный властелин… колебания Александра и его самолюбивая подозрительность могли найти выход только в „падении“ этого своего рода соперника»[524]. И после такого (рассуждая только прагматически) нерачительного обращения с гением русской бюрократии — жаловаться на отсутствие людей?

По мнению проницательного Жозефа де Местра, Александр «основывает всю свою политику на понимании того, что в его распоряжении нет талантов», но «ничего так не боится, как именно таланта, и не желает ни искать оных, дабы восполнить недостачу, ни терпеть их возле себя». «…Государь… не хочет иметь людей с дарованиями… способности подчинённых ему неприятны», — так думал и один из его ближайших сотрудников В. П. Кочубей. Боязнь быть кем-то заслонённым — даже потенциально — видна и в той таинственности, которой император окутал проблему престолонаследия. «Намеченный в преемники, Николай не только не был объявлен наследником, но не получил и подготовки к будущей роли правителя ни постановкой его образования, ни участием в государственных делах [не был даже назначен членом Госсовета. — С. С.]… заготовленным актам о престолонаследии придан характер посмертных распоряжений, которые будут опубликованы только когда их автор ляжет в могилу и, стало быть, перестанет быть носителем власти»[525]. Открыто легализованный преемник, очевидно, казался в перспективе самостоятельным политическим субъектом, умаляющим полноту самодержавной власти.

В сравнении со своим экстравагантным батюшкой Александр Павлович, конечно же, казался воплощённой кротостью, «ангелом», как его часто величали и в стихах, и в прозе. Греч, правда, утверждал, что «он был добр, но притом злопамятен; не казнил людей, а преследовал их медленно со всеми наружными знаками благоволения и милости; о нём говорили, что он употреблял кнут на вате». Но в иных случаях «ангел на троне» мог использовать и «кнут без ваты». Можно вспомнить трагическую судьбу остзейского барона Т. Е. фон Бока, направившего в 1818 г. императору крайне дерзкое письмо с критикой его политики, без всякого суда запертого за это в Шлиссельбургскую крепость и сошедшего там с ума (выпущен только при Николае I). Угодил в тот же Шлиссельбург на полгода и также безо всякого суда в 1820 г. В. Н. Каразин, утомивший самодержца своими многочисленными проектами и поучениями. В 1822 г. на заседании Академии художеств вице-президент А. Ф. Лабзин в резкой форме возразил против избрания в почётные члены крупных чиновников (Аракчеева, Гурьева и Румянцева). Узнав об этом, разгневанный государь отдал распоряжение об отставке и высылке Лабзина из столицы — в симбирской ссылке тот и умер. Напомним, что в 1820 г. Пушкину первоначально грозила ссылка не на Юг, а в Сибирь.

Не фигуральный «кнут на вате», а вполне реальные шпицрутены опускались на спины не только участников бунтов в Семёновском полку и в военных поселениях, но и бесчисленного количества чем-либо провинившихся армейских нижних чинов. «Строгость наказаний доходила… до ужасных размеров. Прежде чем собирали войска на ученье, привозили на плац целые возы розог и палок; кулачная расправа была самою умеренною из мер наказаний» (П. А. Вяземский). Но не только армия, «[ч]уть ли не вся Россия стоном стонала под ударами. Били в войсках, в школах, в городах и деревнях, на торговых площадях и в конюшнях, били и в семьях, считая битьё какою-то необходимою наукою-учением. В то время действительно, кажется, верили, что один битый стоит двух небитых и что вернейшим средством не только против всякого заблуждения и шалости, но даже и против глупости, чуть ли не идиотизма было битьё. Вероятно, вследствие этого убеждения палка гуляла и по старому, и по малому, не щадя ни слабости детского возраста, ни седины старости, ни женской стыдливости» (А. К. Гриббе). Конечно, эти зверства не могли нравиться гуманному венценосцу, но он ничего не сделал, чтобы они прекратились. Как-то император сказал командиру гвардейского корпуса Ф. П. Уварову: «Выезжая сегодня в город, я обогнал лейб-гренадерский батальон, шедший на ученье, и с ужасом увидел, что за батальоном везут воз палок [шпицрутенов]». На это Уваров отвечал, что без этого, к прискорбию, обойтись нельзя. Тогда государь сказал ему: «Вы хоть бы приказали прикрыть эти палки рогожею». Этот разговор, возможно, апокрифичен, но очень точно передаёт особенности александровского «либерализма». А возвращаясь к «кнуту на вате», следует заметить, что страшное наказание кнутом, «который вырывает куски мяса» (М. А. Дмитриев), назначавшееся по ста с лишним видам преступлений, в правление ученика Лагарпа так и не было отменено. Хотя и действовал в Москве Высочайше учреждённый Комитет 1817 года об отмене наказания кнутом и вырыванием ноздрей (последняя экзекуция всё же была упразднена).

Д. Н. Свербеев рассказывает в мемуарах, как он разгневал в 1818 г. своего дядю и тогдашнего начальника статс-секретаря комиссии прошений П. А. Кикина, с юношеской пылкостью заявив в присутствии высокопоставленных дядиных гостей, что в России только два состояния — деспоты и рабы. Кикин ответил племяннику, что поедет к государю «просить милости… посадить… моего родственника и подчинённого… в Петропавловскую крепость». Свербеев тут же раскаялся в своих словах, и гроза прошла мимо. Но он не сомневался в серьёзности намерений дяди, а главное, в том, что просимая «милость» была бы ему оказана: «Александр I, вопреки всем прекрасным качествам своего сердца, не оставлял без преследования ни одной грубой выходки крайнего либерализма и имел привычку отрезвлять иногда довольно долгим заточением или ссылкой тех, которых считал противниками своей верховной власти. В ней он искренне видел божественное свое право, а в посягающих на неё — преступных грешников, нарушителей закона Божьего».

Тот же Свербеев передаёт весьма любопытное свидетельство видного сановника александровского времени графа П. А. Толстого, одно время русского посла во Франции: «Бывало… выедем из Парижа… и думаешь то-то и то-то; одним словом, всё, что у меня на сердце, — выскажу я государю. И что же? Переехав границу, начинаю чувствовать, что моя решимость на откровенность начинает слабеть, что она ослабевает всё более и более на пути к столице, почти совсем исчезает при моём в ней появлении. И что же наконец? Являюсь я в Зимний дворец и, к моему ужасу, чувствую какое-то подлое трепетанье в ногах, невольное, самому мне омерзительное». Свербеев комментирует: «Да! Такое чувство всасывается в плоть и кровь русского подданного и растёт и вырастает до неизвестной в других странах высоты в каждом, который, смотря по обстоятельствам, или ползает, или, по-видимому, как будто и прямо идёт по скользкому пути служебного возвышения».