Блестящие внешнеполитические триумфы не могли заслонить бедственного внутреннего состояния империи. Его видели не только члены Тайного общества, готовые покуситься на цареубийство: «…главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга; повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще» (И. Д. Якушкин). Не только злоязыкие иностранцы: «Весьма затруднительно описать положение сей страны: это огромная армия, крестьяне и коронованный генерал! Нет ни дворянства, ни гражданского сословия. Внутри полная анархия» (Ж. де Местр). Видели его и высокопоставленные бюрократы. Воронежский вице-губернатор М. Л. Магницкий жаловался 29 марта 1817 г. Аракчееву: «Я надорвался внутренно, видя пять лет сряду… что у нас делается в губерниях… Россия в тысяче вёрстах от столицы… угнетена и разоряется как турецкая провинция. Горестная истина сия столь положительна, и зло так глубоко укоренилось, что никто из здравомыслящих местных начальников не может надеяться её исправить и никто из искренно преданных государю и славе его царствования не может согласиться иметь перед глазами плачевную сию картину, иначе как в виде самого тяжкого наказания».
А вот что писал 2 мая 1820 г. самому императору наместник округа, состоявшего из Тульской, Орловской, Воронежской, Тамбовской и Рязанской губерний, А. Д. Балашов: «Отеческое сердце ваше, государь, содрогнётся при раскрытии всех подробностей внутреннего состояния губерний… Не только воровство в городах, не только частые и никогда почти не отыскивающиеся грабежи по дорогам, но целые шайки разбойников приезжали в усадьбы, связывали помещиков и слуг, разграбляли домы и пожитки и потом скрывались: смертоубийства производились заговорами, и убийцы не находились. В селениях власть помещиков не ограничена, права крестьян не утверждены, а слухами повиновение последних к первым поколеблено и ослушаний тьма. Недоимок миллионы. Полиция уничтожена. Дел в присутственных местах кучи без счёту, решают их по выбору и произволу. Судилища и судьи в неуважении, подозреваются в мздоимстве. Волокиты отчаянно утомительные, но и ябедников великое множество. Лучшие дворяне от выборов уклоняются… Жалованье чиновников и канцелярских служителей почти ничтожно… Хозяйственной части нет и признаку. Главные доходы короны основаны на винной продаже! Всемилостивейший государь!.. Слава воина и дипломата гремит по Европе, но внутреннее управление в государстве вашем расслабло!.. Все части идут раздельно, одна другой ход затрудняя, и едва ли которая подается вперёд…».
Впрочем, правление самого Балашова, по свидетельству А. В. Никитенко, жившего в юности в Воронежской губернии, мало помогало исправить эти вопиющие пороки: «Может быть, сам он [Балашов] и не брал взяток, и даже не знал о всех проделках своих подчинённых, но канцелярия его и агенты с неудержимой жадностью предавались взяточничеству. Уезды и прежде платили порядочную дань Воронежу, теперь им приходилось удовлетворять ещё и Рязань [место пребывания генерал-губернатора]… Больше всего тягостей выпадало на городских обывателей. Их беспрестанно облагали новыми налогами, шедшими будто бы „на украшение сёл и городов“. Иногда и на самом деле кое-что делалось с этой целью, но только для глаз, и в таких случаях обыкновенно подгонялось ко времени приезда какого-нибудь важного лица. Но что крылось за этим наружным „благолепием“ — о том никто не заботился… При въезде в ревизуемый город его [Балашова] первой задачей было задать как можно больше страху. Особенно доставалось городскому голове: ему приходилось отвечать за то, что в городе не было тротуаров, мостовых, каменных гостиных дворов, дерев вдоль улиц, — одним словом, всего того, чем генерал-губернатор любовался за границей. Покривившиеся лачуги с заклеенными бумагой окнами, камышовые и соломенные крыши на деревянных строениях, немощёные улицы — всё это оскорбляло в нём чувство изящного. Он не давал себе труда вникать в причины таких явлений, но с бюрократическою сухостью относил их к разряду беспорядков, устранимых полицейскими мерами. Что у города нет средств, что обыватели чуть не умирают с голоду — всё это такие мелочи, о которых высокому сановнику было невдомёк. Уезжая, он отдавал полиции строгий приказ всё исправить к его следующему приезду, то есть воздвигнуть тротуары, каменные рынки и т. д. Городской голова почёсывал затылок, городничий покрикивал на десятских, те сновали по домам, понуждая жителей озаботиться украшением города. Но проходило несколько недель, всё успокаивалось и оставалось по-старому».
Некоторое представление о порядках в последние годы александровского царствования даёт сухая официальная цифра: в 1822 г. по ведомостям числилось неисполненных 4170 сенатских указов[562].
Такой охранитель, как Греч, в своих мемуарах вынужден признать, что «бедственная и обильная злыми последствиями вспышка 14 декабря 1825 года имела зерном мысли чистые, намерения добрые»: «Какой честный человек и истинно просвещённый патриот может равнодушно смотреть на нравственное унижение России, на владычество в ней дикой татарщины!.. Во Франции русские были свидетелями свержения тяжкого ига с образованной нации [т. е. власти Наполеона], учреждения конституционного правления и торжества либеральных идей [вернувшиеся на трон Бурбоны подписали конституционную хартию]. Возвращаются в Россию и что видят? Татарщину XV века! [Кэтрин Вильмот увидела в России „глухое невежество даже не XII, а скорее XI века“. — С. С.] Несправедливости, притеснения, рабство, низость и бесчестие, противоречие всему, что дорого образованному европейцу».
Декабризм стал отчаянной попыткой вывести Россию из тупика, в который её завела путаная и под конец уже прямо маразматическая политика Александра I, выполнить те задачи, которые сам же император поставил перед собой в начале правления: ограничение самодержавия и отмену крепостного права. Программные документы Северного и Южного обществ — «Конституция» Н. М. Муравьёва и «Русская Правда» П. И. Пестеля — предлагали разные варианты решения этих вопросов (в первом случае — конституционная монархия и освобождение крестьян без земли, во втором — республика и освобождение с землёй), но в обоих случаях политический суверенитет становился достоянием самого народа, а не монарха. «Конституция» Муравьёва начинается с утверждения о том, что «Русской народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства… Источник Верховной власти есть народ, которому принадлежит исключительное право делать основные постановления для самого себя». В Тайном обществе был сконцентрирован цвет нового поколения дворянства (пусть количественно это и немного — во всех декабристских организациях состояло не более 350 членов), выросшего в новой для России системе ценностей, где во главе угла стояли свобода и личное достоинство, нераздельные с государственным патриотизмом. Попытка эта могла удасться, но её провал привёл к катастрофе — к «изъятию из обращения» (Герцен) части политической элиты, настроенной на перемены, и к тридцатилетнему застою.
«Деспот в полном смысле слова»
В отличие от старшего брата, Николай I не представляет никакой загадки. Его цельная и ясная фигура видна как на ладони. Всепоглощающая страсть к безграничному доминированию никогда не была в нём умеренна или осложнена либеральными увлечениями, а, напротив, счастливо сочеталась с обыкновениями воинского начальника аракчеевского типа. Всякие колебания в вопросе о форме правления в России в его царствование были окончательно отброшены, самодержавие объявлено «незыблемым догматом»[563] и основой русской самобытности. По определению А. Е. Преснякова, николаевская эпоха — «апогей самодержавия».
Николаю Павловичу нельзя отказать ни в характере, ни в уме, ни в своего рода идеализме — но всё это крайне грубой, «шинельной» выделки. В характере преобладала не спокойная твёрдость, а какое-то истерическое стремление подавить всех и вся. В силу личных свойств, замеченных окружающими уже в детстве («падал ли он, или ушибался, или считал свои желания неисполненными, а себя обиженным, он тотчас же произносил бранные слова, рубил своим топориком барабан, игрушки, ломал их, бил палкой или чем попало товарищей игр своих», — из журнала воспитателя), в силу непопулярности до воцарения («он совсем не был любим», — пишет Вигель), наконец, в силу тернистого пути к трону, который пришлось захватывать буквально с боем, и недоверия к собственным подданным («С моими русскими я всегда справлюсь, лишь бы я мог смотреть им в лицо, но со спины, где глаз нет, я предпочёл бы всё же не подпускать их», — передаёт его слова Бисмарк) он, видимо, постоянно испытывал потребность снова и снова доказывать и подчёркивать своё первенство. По словам Б. Н. Чичерина: «Он был деспот и по натуре, и по привычке, деспот в полном смысле слова. Он не терпел никакой независимости и ненавидел всякое превосходство. Даже внешняя красота оскорбляла его в других… Он один должен был быть всё во всём… Никто ни в чём не должен был с ним соперничать, и все должны были перед ним преклоняться и трепетать». Исключительно «технарскому» уму недоставало тонкости и понимания того, что хоть немного превосходило сложностью его схемы — людей, политических систем, литературы. Чаадаев и Лермонтов — сумасшедшие, представительное правление — ложь, Пушкину следует переделать «Бориса Годунова» в роман наподобие Вальтера Скотта… Идеализм не поднимался выше культа службы: «Я смотрю на всю человеческую жизнь только как на службу, так как каждый служит».
«Ум его был не довольно гибок, не широкого объёма и не многостороннего просвещения; сердце было холодно, а темперамент пылкой. Он шёл всегда прямо к цели, несмотря ни на околичности, ни на средства, и, не разбирая дороги, ломал, что попадётся под ноги», — вспоминал о своём венценосном ровеснике поэт и крупный чиновник М. А. Дмитриев. «Человек узких мыслей, но широкого их выполнения; ум небольшого кругозора, всегда непреклонный, почти упрямый и никогда и ни в чём не сомневающийся… человек, который знал, чего он хотел, хотя хотел иногда слишком многого… непреклонный, повелительный, непомерно честолюбивый», — чётко сформулировал в начале прошлого века искусствовед Н. Н. Врангель.