Новые законы могли приниматься и вообще без всякого рассмотрения в ГС — через Комитет министров, императорскую канцелярию, по итогам «всеподданнейших докладов» отдельных министров. Значение Сената также продолжало падать, его функции свелись к роли «исключительно высшего судебного учреждения. Ни о каком сенатском надзоре за закономерностью высшей администрации при таких условиях говорить не приходилось»[580].
Чёткого разграничения законодательной и исполнительной власти при Николае так и не сложилось, да он и вряд ли к этому стремился. Строгий законник Дмитриев сетовал: «Государь, требовавший от всех непоколебимой справедливости, сам, кажется, не признавал никакого закона, кроме своей воли…».
В актив Николаю Павловичу обычно ставят создание (благодаря титаническим усилиям Сперанского) Полного собрания и Свода законов Российской империи. Это, конечно, огромное достижение — наконец-то хаос российского законодательства был приведён в определённый порядок. Но всё же Свод законов был лишь внешней систематизацией исторически накопившегося законодательного материала, а не целостным кодексом гражданского права, подобным Кодексу Наполеона. «Наши Своды, к сожалению, даже в самый день их издания всегда более — история, нежели статистика законодательства», — записал в 1843 г. в дневнике Корф. Крупнейший русский правовед Н. М. Коркунов вообще отрицал, что Свод имеет характер закона[581].
Гонения на мысль
Отстаивая принцип самодержавия в его полнейшей неприкосновенности, Николай I не терпел никакой общественной инициативы. «У нас ныне подозрительно смотрят на всё, что делается соединённым силам и имеет хоть тень общественного характера», — отметил в дневнике 1827 г. цензор А. В. Никитенко.
Дворянское самоуправление и ранее обладало довольно скромными правами, при Незабвенном оно уже и формально стало придатком государственного аппарата. По положению 1831 г. дворянские общества были приписаны к Министерству внутренних дел, а дворяне, служившие по выборам, — обязаны носить мундир этого ведомства. Дворянские собрания находились под полным контролем губернатора — они могли созываться только с его дозволения и по его распоряжению. В 1848 г. вышел запрет на создание благотворительных обществ: бедным предписывалось помогать либо индивидуально, либо через посредничество Приказов общественного призрения.
Но главную опасность император справедливо видел в сфере, трудноуловимой для власти, — в мире идей, где ценность неограниченной монархии давно уже была поставлена под сомнение. «Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твёрдо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыслит», — сетовал в 1835 г. Никитенко. «…Мысль и её движение теперь подозрительны, какое бы ни было их направление», — писал в частном письме начала 1850-х гг. славянофил А. С. Хомяков. «С самого начала царствования Николай Павлович смотрел неблагоприятно на литераторов как на людей мыслящих, следовательно опасных деспотизму, а вследствие этого почитал опасною и литературу… бунтом почитал он всякую мысль, противную деспотизму. И потому малейший повод к толкованиям служил уже к подозрению…», — вспоминал М. А. Дмитриев. Николаевская эпоха — время непрекращающейся войны власти против свободы мысли, в особенности против русской литературы и журналистики. Многие эпизоды этой войны хорошо известны, потому лишь упомянём их без подробностей.
1826 г. — А. И. Полежаев отправлен унтер-офицером в армию за поэму «Сашка».
1830 г. — отстранение А. А. Дельвига от издания «Литературной газеты» и её временный запрет.
1832 г. — на втором номере закрыт журнал И. В. Киреевского «Европеец». Бдительное око обнаружило в статье издателя, «что под словом просвещение он понимает свободу, что деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная середина не что иное, как конституция». В том же году — кратковременный арест В. И. Даля за издание книги «Русские сказки…» и уничтожение её тиража.
1834 г. — закрыт журнал Н. А. Полевого «Московский Телеграф» за критический отклик издателя на пьесу Н. В. Кукольника «Рука всевышнего Отечество спасла», нравившуюся императору.
1836 г. — закрыт журнал Н. И. Надеждина «Телескоп» за публикацию «Философического письма» П. Я. Чаадаева. Издатель отправлен в ссылку, автор официально объявлен сумасшедшим. В то же году — запрещение ходатайствовать о новых периодических изданиях.
1837 г. — арест и высылка на Кавказ М. Ю. Лермонтова за стихотворение «Смерть поэта».
1848 г. — высылка М. Е. Салтыкова-Щедрина в Вятку за повесть «Запутанное дело».
1852 г. — арест и ссылка И. С. Тургенева в его поместье за некролог Гоголю.
1853 г. — запрет славянофильского «Московского сборника» и установление за славянофилами явного полицейского надзора.
Как видим, от первых до последних лет николаевского правления политика систематического измывательства над литературой и общественной мыслью неизменна. Но в т. н. «мрачное семилетие» (1848–1855) она достигла апогея: «…начались цензурные оргии, рассказам о которых не поверят не пережившие это постыдное время; говорю — постыдное, ибо оно показало вполне, какие слабые результаты имела действительность XVIII и первой четверти XIX века, как слабо было просвещение в России; стоило только Николаю с товарищи немножко потереть лоск с русских людей — и сейчас же оказались татары» (С. М. Соловьёв). В 1848 г. редакторов литературных журналов А. А. Краевского и Н. А. Некрасова вызывали для острастки в III отделение. Его глава А. Ф. Орлов, по рассказу Корфа, «наговорил им столько, что оба тряслись как лист, а в заключение дал им подписать бумагу, в которой они не только обязываются не печатать впредь в своих журналах ничего в прежнем превратном духе, но и объявляют, что в случае нарушения сего подвергаются ответственности как государственные преступники». В отчёте Орлова за 1852 г. говорится, что некоторые литераторы «остаются при своих преступных понятиях и… умолкли только от страха; но мы не верим их угрюмому молчанию и продолжаем строго наблюдать за ними». «Скажите мне: зачем они тратят время на литературу? Ведь мы положили ничего не пропускать, из чего же им биться?» — такие слова главы Цензурного комитета генерала Н. Н. Анненкова передал его однофамильцу литератору П. В. Анненкову их общий знакомый.
О том, до какого абсурда доходили «цензурные оргии», свидетельствует, например, такой эпизод, рассказанный А. И. Дельвигом (кузеном поэта): «Жена моя положила на музыку несколько русских песен и романсов. В 1851 году она вздумала литографировать свои музыкальные пиесы, которых слова были уже неоднократно напечатаны [курсив мой. — С. С.]. Позволение цензуры тогда требовалось не только для литографирования музыкальных нот, но даже на гравирование простой графленой бумаги. Много было хлопот для получения дозволения от попечителя Петербургского учебного округа Мусина-Пушкина, который окончательно запретил печатание нот на слова Пушкина „Дар напрасный, дар случайный“ и на ответ на это стихотворение [митрополита Филарета (Дроздова)], начинающийся словами: „Не напрасно, не случайно“».
Под ударом оказалась не только актуальная словесность, но и исторические сочинения о событиях более чем двухвековой давности. Так, запрету подвергся перевод записок Джильса Флетчера «О государстве Русском» (1591), которые обильно цитировались нами во второй главе. Показательно, что современники увидели там явные переклички с современностью. Корф записал в дневнике: «…оказалось в этой книге: во-1x, самый злостный и едкий разбор нашего самодержавного образа правления [и всего общественного устройства] в таких красках, из которых весьма многие могли бы быть приведены и к настоящему времени, и во-2х, ещё более полный насмешливый разбор не только обрядов, но и самых догматов нашего православия… Таким образом, пока здесь строго запрещают Кюстина и других мелких иностранных памфлетистов; пока тщательно вырезываются из заграничных газет все эфемерные выходки на наш счёт; пока, наконец, наш [цензурный] Комитет неослабно следит за каждою предосудительною мыслию, за каждым неосторожным или необдуманным словом, — в Москве, в центре нашей народности, напечатано, на отечественном языке, 106 страниц, мелким шрифтом, самых жестоких сарказмов, самой лютой критики на все основы нашей общественной и религиозной жизни: ибо, как уже я сказал, настоящая Россия во многом совершенно схожа с её прошедшим». В 1842 г. была запрещена драма И. И. Лажечникова «Опричник» из эпохи Ивана Грозного — в связи с опасением, что она может бросить тень на принцип самодержавной власти.
Под подозрение попадали даже сакральные тексты. По воспоминаниям А. Д. Блудовой, председатель цензурного «Комитета 2 апреля 1848 года» Д. П. Бутурлин «хотел, чтобы вырезали несколько стихов из акафиста Покрову Божией Матери, находя, что они революционны», ибо там «есть опасные выражения», например «Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных» и «Совет неправедных князей разори; зачинающих рати погуби…». На возражение отца мемуаристки Д. Н. Блудова: «Вы и в Евангелии встретите выражения, осуждающие злых правителей» Бутурлин как бы в шутку ответил: «Если б Евангелие не было такая известная книга, конечно, надобно б было цензуре исправить ее».
Некоторые цензурные запреты не поддаются никакому объяснению. Например, «было запрещено опубликование целого ряда ценнейших хозяйственных руководств и сельскохозяйственных описаний. Однако особенно заметный ущерб развитию низшего сельскохозяйственного образования был нанесён цензурой в результате запрещения издания „Азбуки для крестьянских детей, приспособленной к их понятиям“, составленной в 1847 г. Платоном Макаровым. В этом замечательном памятнике русской просветительской и рационализаторской мысли предреформенной эпохи давались подробнейшие рекомендации для крестьян по ведению рационального хозяйства… „Азбука для крестьянских детей…“ была одним из немногих учебных сочинений дореформенной эпохи, полностью адаптированных для восприятия крестьянами. Она была написана простым, живым и образным языком; составлена в форме вопросов и ответов; хорошо учитывала все нужды и потребности нелёгкой крестьянской жизни.