Но не только политическая полиция империи — вся её государственная машина в целом оказалась слишком архаичной и неповоротливой, чтобы своевременно обезвредить терроризм. Вместо этого явилась, как писал Б. Чичерин, «реакция, не руководимая государственным смыслом, не опирающаяся на разумные элементы общества, а чисто полицейская, и притом бестолковая. Начались произвольные аресты массами, одиночное тюремное заключение без суда, административные ссылки, которые ещё более озлобляли свои жертвы и разносили пропаганду по самым отдаленным краям России».
Грубые, примитивные, наконец, просто незаконные методы борьбы, применяемые по отношению к любым подозрительным лицам, только усиливали оппозиционные настроения образованного общества. О бессудном 20-летнем пребывании в Алексеевском равелине М. С. Бейдемана мало кто знал, но арест, тюрьма и каторга имевшего широкую известность Н. Г. Чернышевского без предъявления каких-либо доказательств его виновности (до сих пор вопрос об авторстве прокламации «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон» остаётся дискуссионным) возмутили даже такого политически умеренного человека, безмерно далёкого от «нигилизма», как историк С. М. Соловьёв. Его сын — философ Вл. С. Соловьёв вспоминал: «От… разговоров с отцом у меня осталось яркое представление о Чернышевском как о человеке, граждански убитом не за какое-нибудь политическое преступление, а лишь за свои мысли и убеждения».
Не кто иной, как К. П. Победоносцев, считал, что при подготовке к знаменитому процессу 193-х (участников «хождения в народ») «нахватали по невежеству, по самовластию, по низкому усердию множество людей совершенно даром». Всего было арестовано более 4 тыс. человек. Из них к дознанию привлекли только 770, а к следствию — 265. Следствие тянулось три с половиной года. За это время в тюрьмах в одиночном заключении 43 человека скончались, 12 покончили с собой и 38 сошли с ума. Осенью 1877 г. обвинительный акт был предъявлен 197 заключённым, из коих до суда умерло ещё четверо. В итоге суд признал 90 (!) подсудимых за отсутствием улик невиновными, но Александр II 80 из них назначил административную ссылку. Стоит ли удивляться, что после этого пошла волна террора?
Знаменитый хирург Н. И. Пирогов, вспоминая «шум, бряцание сабель и шпор по жилищам граждан, ночные и повальные обыски», сетовал, что «общество… не знало уже, кого его более ненавидеть за произвол и насилие: крамолу или администрацию».
Выстрел В. И. Засулич стал, по сути, ответом не только на конкретное проявление произвола петербургского полицмейстера Ф. Ф. Трепова, приказавшего высечь политического заключённого, но и на весьма популярное в правительственных сферах поветрие. «Зима, с декабря 1876 года по апрель 1877 года, ознаменовалась… особою агитациею в пользу употребления телесных наказаний против политических преступников», — вспоминал А. Ф. Кони. Например, неоднократно цитируемый в этой главе статс-секретарь Д. А. Оболенский (по тем временам «либерал», друг Н. Милютина!) читал Кони свою записку на имя государя, в коей доказывал необходимость «подвергать политических преступников вместо уголовного взыскания телесному наказанию без различия пола… Эта мера должна была, по мнению автора, отрезвить молодежь и показать ей, что на нее смотрят как на сборище школьников, но не серьезных деятелей, а стыд, сопряженный с сечением, должен был удерживать многих от участия в пропаганде» (наличие подобной записки подтверждает и сам Оболенский в дневнике).
Особенно замечательно, что наказать розгами А. С. Боголюбова (Емельянова) порекомендовал Трепову… сам министр юстиции К. И. Пален (тоже скорее «либерал», чем «консерватор»). Об этом рассказывает тот же Кони: «14 июля днём ко мне приехал Трепов узнать, отчего я не хотел у него обедать накануне. Я откровенно сказал ему, что был и возмущён, и расстроен его действиями в доме предварительного заключения, и горячо объяснил ему всю их незаконность и жестокость не только относительно Боголюбова, но и относительно всех содержащихся в доме предварительного заключения… Трепов не стал защищаться, но принялся уверять меня, что он сам сомневался в законности своих действий, и поэтому не тотчас велел высечь Боголюбова, который ему будто бы нагрубил, а поехал посоветоваться к управляющему министерством внутренних дел князю [А. Б.] Лобанову-Ростовскому, но не застал его дома. От Лобанова он отправился к начальнику III Отделения [А. Ф.] Шульцу, который, лукаво умывая руки, объявил ему, что это — вопрос юридический, и направил его к графу Палену. До посещения Палена он заходил ко мне, ждал меня, чтобы посоветоваться, как со старым прокурором, и, не дождавшись, нашёл в Палене человека, принявшего его решение высечь Боголюбова с восторгом, как проявление энергической власти, и сказавшего ему, что он не только не считает это неправильным, но разрешает ему это как министр юстиции… „Клянусь вам, Анатолий Фёдорович, — сказал Трепов, вскакивая с кресла и крестясь на образ, — клянусь вам вот этим, что, если бы Пален сказал мне половину того, что говорите вы теперь, я бы призадумался, я бы приостановился, я бы иначе взыскал с Боголюбова… Но, помилуйте, когда министр юстиции не только советует, но почти просит, могу ли я сомневаться?“».
В свете такого настроения верхов оправдание Засулич в зале суда приобретает ещё более острый политический смысл. А учитывая нервное отношение русского образованного общества к проблеме телесных наказаний (боязнь быть высеченным даже дворянину — важный страх конца XVIII — первой половины XIX в.), понятно его горячее сочувствие к подсудимой, в том числе и вполне консервативно настроенных людей вроде Достоевского или Я. П. Полонского. Как прекрасно сформулировал Чичерин, в деле Засулич «[о]бщество, к которому в лице присяжных взывало правительство, не дало ему поддержки, ибо оно в своей совести осуждало систему, вызвавшую преступление, и боялось закрепить [её] своим приговором».
Хватая и карая направо и налево, широко используя административную ссылку, правительство, конечно, запугивало робкие натуры, но людей с чувством собственного достоинства делало своими врагами. Даже те, кто не одобрял террор, считали для себя морально невозможным поддерживать власть, допускающую подобный произвол. Недовольны им были и многие высокопоставленные бюрократы. Генерал-майор Е. В. Богданович утверждал в записке «О мерах борьбы с революционным движением» (1879), что полиция «делала и до сих пор делает множество бестактностей, раздражающих спокойных и честных граждан. Грубость в обращении с горожанами, самая неуместная придирчивость и заносчивость сделались общими местами». Д. Милютин в декабре 1879 г. отметил, что «вся Россия, можно сказать, объявлена в осадном положении», а в январе 1880-го — что «еженощные обыски и беспрестанные аресты не привели ни к какому положительному результату и только увеличивают общее недовольство и ропот. Никогда ещё не было предоставлено столько безграничного произвола администрации и полиции». Афористически выразился в 1881 г. А. А. Абаза: «Не следует бить нигилистов по спине всей России». Наконец, в официальном документе — журнале Верховной распорядительной комиссии за 24 марта 1880 г. — были отмечены «повторяющиеся случаи неправильного применения сих правил [правил производства дел политического характера от 1 сент. 1878 г.], сопряжённого с лишением свободы заподозренных в политической благонадёжности, без достаточных на то оснований».
Чтобы не быть голословным, приведём несколько примеров очевидного правительственного произвола. Вот, положим, история, случившаяся с Л. Н. Толстым в июле 1862 г., т. е. в самый разгар реформ, задолго до начала революционного террора. По вздорному доносу агента III отделения Шипова (дескать, владелец Ясной Поляны печатает какие-то запрещённые книги) в отсутствие хозяина жандармы, не имевшие на руках никакого ордера, обыскали весь дом, напугав тётку и сестру писателя, внимательно просмотрели его частную переписку, подняли ломом полы в конюшне, а в пруду пытались сетью выловить типографский станок. Обыск был также произведён в некоторых школах, основанных Толстым, и в имении его брата. Ничего подозрительного не нашли. Лев Николаевич был настолько оскорблён, что всерьёз думал навсегда покинуть Россию. Этого он не сделал, но школу свою и журнал закрыл. Через свою другую тётку, фрейлину, Толстой направил письмо на имя императора с требованием если не наказать, то обличить виновных в происшедшем. III отделение представило всеподданнейший доклад, в котором объяснило случившееся проживанием у Толстого студентов (учителей в его школе) «без ведома местного начальства». В итоге писателю объявили через тульского губернатора, что обыск был вызван «разными неблагоприятными сведениями» и что «Его Величеству благоугодно, чтобы принятая мера не имела собственно для графа Толстого никаких последствий». Толстой — представитель высшей аристократии, бывший боевой офицер, уже довольно известный литератор, племянник фрейлины в. к. Марии Николаевны. И он в ту пору нимало не либерал, а скорее консерватор, для которого Чернышевский — «клоповоняющий господин». Но это не спасает его от унизительного произвола, создающего впечатление, что Россия — страна, «где нельзя знать минутой вперёд, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут… Вот как делает себе друзей правительство», — возмущался Лев Николаевич.
В 1871 г. художника Н. И. Крамского несколько раз вызывали на допросы в полицию «по секретному делу», выясняя, где он был прошлое и нынешнее лето. Напуганный живописец по совету А. Никитенко обратился прямо к Ф. Трепову за разъяснениями. Выяснилось, что Иван Николаевич с 1863 г. находится в некоем списке подозрительных лиц — в связи с выходом передвижников из Академии художеств. Трепов велел вычеркнуть его из этого списка, в котором, по словам петербургского полицмейстера, числилось до 6 тыс. (!) человек.
В апреле 1879 г. черниговского мирового судью, либерального земца И. И. Петрункевича в административном порядке, без предъявления какого-либо обвинения, несмотря на судейскую неприкосновенность, выслали в Костромскую губернию. Позже он был переведён в Смоленск, затем в Тверь — и в общей сложности про