Приехал старик. Бодро прошел через кабинет и встал возле стенки, садиться не стал.
— Будешь? — кивнул на коньяк начальник команды.
— Нет, — отказался старик. — И тебе не советую. А то опять нажрешься до скотского состояния!
Начальник заскрежетал зубами, но ничего не ответил.
Опять замолчали на полчаса. Иногда старик отодвигал оконную портьеру и глядел на окрестности. А начальник после каждой коньячной дозы все более багровел, набрякая тухлым помидором, так что казалось — сейчас его инсульт и шарахнет.
— Приехал твой Максимыч! — сообщил старик.
— С сейфом? — вскинулся начальник и опрокинул стакан на стол. Коньяк потек по полировке, с нее на кроссовки начальника, а там добрался до отечной ступни и язвочки возле большого пальца. Защипало…
— С сейфом, сейфом! — подбодрил с ехидной улыбочкой старик. — Сержантики услужливо тащат!
— Давайте вниз! — распорядился начальник команды, указав на массажиста и тренера по общефизической подготовке. — Не фиг ментам здесь делать! У нас сборы, ответственный момент перед игрой с югославами!..
Через три минуты сейф втащили и бухнули прямо на стол, губя полировку непоправимо. Начальнику было наплевать. Он всех отправил вон, оставив только Максимыча и старика. Некоторое время глядели на искореженную дверь.
Наконец начальник решился и потянул за ручку. Металл заскрипел и поддался. Он сунул внутрь обе руки, щелкнул каким-то рычажком и открыл потайное отделение…
Через минуту на столе лежало десять пачек облигаций трехпроцентного займа достоинством по сто рублей каждая.
— Фу, е-е-е!!! — выдохнул начальник и запил облегчение стаканом армянского.
— Сколько денег было? — поинтересовался старик.
— Двадцатка.
— Ну и хрен бы с ней! — ободрил старик. — Скажешь, на проживание в Югославии… На гостиницу и прочее…
Начальник кивнул, и тут стало видно, что он поплыл.
— Все ты виноват! — глядел он исподлобья на старика. — Ты талант разыскал! — и совсем уже пьяно: — Ты у нас любишь таланты разыскивать! А он у нас бабки!!! Твой талант — наши бабки! Ха-ха!..
Начальник икнул, пошатнулся и с трудом усидел в кресле.
— Тебя, между прочим, — парировал старик, — тебя откопал тоже я! Или забыл?
— Помню, помню…
— Что с пацаном делать будем? — поинтересовался старик.
— А я уже сказал — показательный процесс!
— Погибнет, — пожалел Максимыч.
— А мне на… — начальник команды не договорил, блеснул пьяными глазами и взялся за телефонную трубку.
Через несколько минут его соединили с заместителем Генерального прокурора.
— Александр Вениаминович!.. Да-да… Знаете уже… Что мы думаем?.. А вся команда дружно настаивает на показательном выездном суде!
Старик схватился за голову.
— Бумага от команды будет! — подтвердил начальник. — Все подпишут!.. Когда, вы говорите? Послезавтра в двенадцать?.. Буду!..
Не успел он положить трубку, как его вырвало прямо в сейф. Тело не удержало равновесия, и начальник команды рухнул с кресла под стол.
— Приберись здесь, — попросил старик Максимыча, поморщившись.
Тот кивнул.
— Есть портфель какой?
— Найдем.
Максимыч достал из шкафа старенький дипломат, вывалил из него на ковер стопку вымпелов и поставил перед стариком на стол.
— Облигации я с собой пока возьму. Так надежнее будет.
Старик сложил тяжелые пачки в дипломат, щелкнул замками и, не попрощавшись, вышел прочь.
Через несколько мгновений Максимыч услышал звуки отъезжающей «Волги»…
Через три месяца состоялся суд — выездной показательный процесс над игроком Высшей футбольной лиги Советского Союза Николаем Писаревым.
В обвинительной речи заместитель Генерального прокурора, тот самый Александр Вениаминович, произнес гневную речь. Весь пафос ее состоял в том, что страна растила из обыкновенного дворового мальчишки звезду почти международного масштаба, а он, Николай Писарев, вместо того чтобы отрабатывать доверие Родины, пресытился успехами, встал на преступный путь и совершил циничное по своей сути ограбление собственных же товарищей!
— И вот, товарищи, — Александр Вениаминович достал из кармана сложенный вчетверо лист и, развернув его, прочитал голосом народного артиста Левитана: — Мы, нижеподписавшиеся, команда, в которой играл наш бывший товарищ Николай Писарев, глубоко возмущены поступком нападающего и просим суд отнестись к нему со всей строгостью закона! И даже еще строже!
Далее зам. Ген. прокурора поведал, что обращение подписало двадцать девять человек, и даже повариха тетя Клава поставила свой автограф…
Здесь оратор передавил, и в зале засмеялись.
Александр Вениаминович, великий мастер своего дела, сразу же сообщил, что тетя Клава награждена медалью «За доблестный труд», а когда труд такого человека оказывается перечеркнутым, «совсем невмоготу становится, товарищи!..»
Колька сидел за решеткой и закрывал ладонями лицо, слушая слова прокурора. «Все правильно, все правильно!» — носилась в мозгу одна фраза…
Защита была вялой, словно было уже заранее известно, что защищать обвиняемого бессмысленно — это то же самое, что перед пулей становиться.
Женщина-адвокат зачитала присутствующим положительную характеристику из Колькиной школы, рассказала суду, что рос он без родителей, с бабушкой и дедом, который тоже был не в ладах с законом, за что поплатился жизнью…
На этих словах Колька отнял ладони от лица и с удивлением поглядел на адвокатессу. Здесь он коротко встретился с глазами бабки, и столько в них горя было налито, что у самого защипало в носу. Еще он увидел на ее коленях узелок и подумал — наверняка в нем жареная картошка. И ему вдруг так захотелось ее поесть с лучком, что в кишках перевернулось…
Прокурор, в связи с тем что дело получило огромный общественный резонанс, запросил пятнадцать лет лишения свободы!
В зале охнули.
Повалилась боком на соседей пожилая женщина. Из рук ее выпал узелок и, развязавшись, вывалил на пол шерстяные носки, нижнее белье и крошечный образок Колькиного ангела-хранителя…
Зал гудел, обсуждая крайнюю цифру.
Но тут на свидетельскую трибуну выскочил молоденький сержант Сперанский-Протопопов и с раскрасневшимся лицом стал сообщать, что именно он задерживал подсудимого, что Писарев практически сам признался в содеянном!
— Это явка с повинной! Пятнадцать лет — произвол судейский!!!
Охрана стащила Сережу со свидетельской трибуны, и суд дал возможность Кольке произнести последнее слово.
Он встал, а горло словно свинцом залили. Стоял немой как рыба, и только головой качал, будто кланялся. А потом сел… Суд удалился на совещание для вынесения приговора.
«Именем Российской Федерации!..» — возгласила судья.
Она еще долго читала. Были красивые слова про партию, ее вождей, про воспитание молодого поколения и так далее. Но все это свелось к последней, одной из самых главных фраз в жизни Николая Писарева: «…приговорить Николая Писарева к девяти годам лишения свободы с отбыванием в колонии строгого режима».
Против пятнадцати это было совсем ничего, на целых шесть лет меньше. Колька даже улыбнулся…
Ему разрешили проститься в зале суда с родственниками, и он впервые за жизнь произнес слово «бабушка», а не бабка. А она протянула ему узелок и потом гладила прохладной ладошкой щеку.
А потом внезапно перед клеткой появился старик, словно из пола вырос, и сказал:
— Не дождусь!
— Дождетесь, — подбодрил Колька.
— Выйдешь, заходи. Тебе сколько будет?
— За тридцать.
— Во второй лиге побегаешь еще!
Кольке показалось, что старик напоследок хмыкнул. Совсем еще крепкий, он дошел до дверей, не оглядываясь, а Писарева, заковав в наручники, сквозь судебный коридор провели к автозаку, и повез он его к началу долгого путешествия, в котором есть только неизвестность одна…
Вечером этого дня профессор Московского автодорожного института Сперанский, посетивший с утра громкое судебное разбирательство, впервые за совместную жизнь пожал руку своему приемному сыну Сереже Сперанскому-Протопопову…
Уже на этапе Колька узнал, что его статья ни пересмотра, ни досрочного освобождения, ни амнистии не предполагает. Но что самое страшное было для его судьбы — зеки его невзлюбили отчаянно. В поездах, двигающихся по этапам, бывшего футболиста били смертным боем, причем все скопом, даже самые слабые пристраивались к избиению, так как для них это было утешением в собственных страданиях.
— За что? — вопрошал Колька, сплевывая выбитые уголовниками вставные зубы.
— Ты опозорил страну! — объяснял пахан какого-нибудь очередного вагона. Обычно от него пахло так же, как из сливного ведра, в который зеки ходили по нужде. — Можешь кончить хоть десятерых, кассу взять, замочив при этом случайно малолетнего ребенка и его мамку, но Родину, Родину не замай!
— Господи! — не понимал Писарев. — Да чем же я Родину опозорил?
На этот вопрос ему обычно не отвечали, но непременно вместо объяснений приступали к избиениям.
Как-то раз, где-то на бесконечных казахских железных дорогах, на третьем месяце этапов, Кольку поместили в новый тепляк, где шишку держал некий дядя Мотя, человек с толстым задом, да худосочными плечиками. Прибытию Кольки он обрадовался, объяснив, что за долгие месяцы скитаний в вагоне он первый новенький.
В этот вечер его впервые не били. Даже чаю налили и печенюжку дали. Колька был растроган и за чаепитием рассказывал зекам свою незаладившуюся судьбу. Пятнадцать человек внимали его словам, будто родные. Кое-кто даже слезу смахивал.
«Вот, — думал с радостью Колька, — к нормальным людям попал».
Когда он засыпал на выделенной ему нижней полке, жизнь не казалась такой уж безнадежной.
Если бы на зоне все были такие, то жить можно. Жили же наши солдаты в концентрационных лагерях и выживали…
Он почти уже заснул. Его разнеженные мягким матрасом косточки радостно томились, ноздри в первый раз не ощущали запаха параши, и птичка сна была готова уже сорваться с его виска, как вдруг он почувствовал, как на него навалилось трое мужиков, двое на руки сели, а третий штаны пытался стянуть.