Что сделано, то сделано. Не он первый придумал заходить в боковые двери. Пойди он напрямую к начальнику своей ПВС, тот наверняка бы отказал, а так, сбоку, глядишь, и получится. Митя в несколько затяжек сожрал сигарету и двинулся к остановке.
Ванечка-Ваня, пройду всё это, вырвусь к тебе!
К начальнику Ворошиловской ПВС была отдельная очередь, компактная. Пока Митя ехал через весь город, начальник куда-то отлучился. Они ждали его, сбившись в стайку возле узкой двустворчатой двери. Погода была гораздо теплее, чем в позапрошлую субботу. От людского дыхания тамбур с некрашеными деревянными полами пропарился как в сауне и источал терпкий древесный дух. Кружилась голова. Пыхтящие старухи обмахивались платочками. Какая-то женщина хлестала по щекам плачущую девочку.
Он вернулся после обеда. По тому, как человек в дымчатых очках и погонах майора двинулся к двери, очередь поняла: начальник, и торопливо расступилась. Выглядел он на удивление неопрятно. Помято и обмякло. Майорские погоны смотрелись на нём как на новогодней ёлке. «Вот он, — тяжело подумал Митя, — человек с красным карандашом. Вот он, Тот, Кто Выдаёт Гражданство».
— Заходить можно?
— Да я сам ещё не зашёл. Во дают! Позову, когда можно.
Дверь за ним закрылась, очередь вздохнула. Они ждали и ждали, но из-за двери не слышалось ни звука.
— Я зайду? — спросил Митя у впередистоящих.
Ни у кого не было желания нарываться, но и сил стоять не осталось. Кто-то в очереди рассказал, что вчера он начал принимать за полчаса до конца рабочего дня. Очередь равнодушно промолчала. Держа наготове паспорт, Митя протиснулся в кабинет.
Начальник стоял боком, из-под форменной сорочки выглядывала полоска волосатого живота. Перед ним стоял милицейский сержант, глядевший в пол с болезненной улыбкой. В сержанте чувствовалось напряжение.
— И где нашёл? — весело спросил Николай Петрович.
— Какая разница?
— Интересно же.
— Где нашёл, там больше нет, — сержант постарался взглянуть прямо, но тут же уткнул взгляд в пол и улыбнулся так, будто собирался кусаться.
— Нет, ну так, как ты тогда, так нельзя, нельзя. Надо же контролировать, — шепнул Николай Петрович, наезжая своими дымчатыми очками как кинокамерами, и хмыкнул. — Мало ли что.
Каким-то образом стало совершенно ясно, о чём они говорят. Будто застал в кабинете не обрывок разговора, а непосредственно события, о которых шла речь. И главное, была откуда-то уверенность, что к потере и находке пистолета прямое отношение имеет Николай Петрович. Судя по затравленным улыбкам, была такая уверенность и у сержанта.
— Да, братец, ты был в ударе.
Сержант снял фуражку, вытер лоб:
— А кто не был?
— Но потерял только ты.
Они, конечно, заметили вошедшего Митю, но нисколько не смутились. Могли бы прогнать, но не стали. Милицейский сержант скоро ушёл в соседний кабинет. Николай Петрович остался в отличном расположении духа, всё ещё посмеивался с самим собой, перебирая бумаги на столе. Наконец, кивнул Мите:
— Что там?
— Вам Сергей Фёдорович звонил по моему вопросу.
— Очень может быть. И что за вопрос?
— У меня с гражданством…
Не дослушав, Николай Петрович протянул руку, ковырнул пальцами воздух:
— Паспорт давай.
Долго он паспорт не рассматривал. Открыл на нужной странице, тут же закрыл и шлёпнул о стол.
— П…ц!
— Что, извините?
— П…ц, говорю! Ничего ты тут не сделаешь. Мог бы не приходить. Разве Сергей сам не мог тебе сказать?
— Ничего не сделаешь?
— Н-ни …!
— А почему?
— Потому что закон приняли, я ничего тут сделать не могу. Ну, давай, беги, а то там очередь.
— До свиданья. Всего хорошего.
— Давай, бывай.
Когда Митя уже взялся за дверную ручку, Николай Петрович вдруг сказал:
— Знаешь, мой тебе совет: подожди немного. У них там вроде какие-то дополнения должны рассматриваться. Может, что-нибудь тебе выгорит?
— Спасибо. Но мне поскорее надо.
Николай Петрович развёл руками.
Не думать о медведе
Всё, хватит! Не смей! Не смей о нём думать!
Для верности, чтобы занять голову, она принималась повторять про себя таблицу Менделеева. Но не дальше чем на редкоземельных сбивалась. Снова являлась из ниоткуда прозрачная тень, мягко падала на ячейки с латынью, обсыпанной цифрами. А ведь раньше Менделеев выручал её всегда — когда после учтивой пикировки со свекровью дрожали поджилки, когда грубили на улице.
Не смей! Так! Двадцать шестой… вот, двадцать шестой!
Завалившись на бок, двадцать шестой автобус тяжело, как усталый грязный мамонт, надвигался на остановку. Ура! этот не пройдёт мимо. Толпа сомкнула ряды и колыхнулась единым массивом — сначала навстречу, потом, когда он развернулся боком и потянулся вдоль тротуара — отступила, следуя его замедляющемуся движению. Долгое нервное ожидание заканчивалось другим ожиданьем: как там внутри? есть ли свободное место? удастся ли воткнуться? Автобус замер, фыркнули открываемые двери, и началась посадка. Худенький старичок в спортивной шапочке «петушок», выдавленный с тротуара, отталкивался от грязного бока рукой, тут же брезгливо отдёргивал её, кричал: «Не толкайтесь! Господа, не толкайтесь!». На что сзади раздражённо отвечали: «Господа тут не ездют». Со ступенек, нависнув над прибывающей волной голов, кричали те, кто пытался выйти: «Выпустите! Да выпустите же!».
Её вслед за старичком притиснули к автобусу, она отшатнулась от жирных бурых подтёков, но чья-то ладонь твёрдо, как на кнопку, надавила на спину и припечатала её всей грудью. Марина проглотила слёзы и полезла дальше, оглядываясь через плечо в поисках сволочи. Её намеренно, она почувствовала это, толкнули на автобус. Мелькнули одинаковые лица, одинаково озабоченные посадкой в автобус. Сволочью мог быть любой. Даже бледный старичок в «петушке». Облепленная, проглоченная толпой, Марина бушевала. Вырваться и уйти. Ездите сами в этих автобусах! Если бы она умела материться, хотя бы тихонько, про себя, было бы легче. Если могла бы толкнуть, хотя бы незаметно, символически, хотя бы вот эту мерзкую дубовую спину.
Но внутри до сих пор жила бессонная жуткая монашка с глазами, прозрачными как сосульки. Монашка была приставлена — вставлена — чтобы следить за мыслями. Матерная тирада была невозможна — впрочем, как и любая грубость. Наверное, уже достоверно не вспомнить, когда она обзавелась этой монашкой. Но скорее всего, после восьмого класса, во время школьного маскарада. От мальчиков в голубых накидках с крестами рябило в глазах — только что показали «Трёх мушкетёров». Был кардинал с редким пушком на подбородке — Володя Волков из параллельного — и монашки, Вика и Лика Турчинины, близнецы. Две идеально одинаковых монашки у всех вызывали шумный восторг, и было понятно с самого начала, что приз за лучший костюм достанется этой парочке. Сама Марина была Констанцией. Мама даже разрешила чуть-чуть накрасить веки, в первый раз. И поначалу, пока не привыкла, Марине казалось, что глаза одеты в какую-то тесную неудобную одёжку. Констанцию выбрала мама, хотя сама Марина боялась быть той, которую отравила злая блондинка Миледи.
Блондинок вообще она боялась отдельно. Однажды, повстречав на улице одну такую блондинку, мама подошла к ней и наотмашь ударила по лицу. Ударила так сильно, что вместо обычного для пощёчин шлепка Марина услышала тяжёлый колокольный звон. А блондинка только всхлипнула и схватилась за пунцовую щёку. Не говоря друг другу ни слова, они разошлись, а Марина шла возле мамы и всё оглядывалась назад, на ту женщину, которая уходила, прижав руку к щёке. Тогда Марине было лет девять. Она попробовала спросить, как только они завернули за угол, почему… — но мама оборвала её, не дав даже начать: «Никогда не смей об этом спрашивать!». Она так никогда и не спрашивала. Но взрослея, начала побаиваться блондинок.
Маскарад был выпускным вечером для тех, кто уходил из восьмого в ПТУ. Таких было немного, три мальчика и одна девочка. С некрасивой девочкой Олей, как со всеми некрасивыми девочками, Марина дружила. В тот вечер она как никогда остро переживала свою вину перед Олей. Вот Оля уходит в учиться ПТУ. «Девятый мы не потянем», — сказала Олина мама. И будет теперь Оля кондитером, толстая, в сахарной пудре. А она остаётся, она «идёт на золотую медаль». У Оли нос как самовар и жёлтые зубы. А она красавица, она понимает это. Весь восьмой класс Марина помогала Оле с учёбой, но помочь с носом и с зубами, увы, не могла. Всё, что она могла, это хоть как-то затенять, прибирать, гасить свою красоту. Делать вид, что ничего такого нет. На физкультуре, переодевшись как все в трико и майку, она подходила к мальчикам, делая вид, что не замечает их изменяющихся, скользящих глаз. И собирала волосы в простой хвостик. И отвечая урок, стояла у доски, сильно ссутулившись, чтобы грудь не выпирала. Ей было совестно за ту фору, которую давала ей природа. Мама говорила ей по утрам, оглядывая с ног до головы своими светло-зелёными прохладными глазами: «Только не вздумай вертихвостить».
Маскарад проходил в буфете, среди знакомых с семи лет картинок маслом: синеглазый ёжик с румяным яблоком на спине, белка с круто изогнутым хвостом, будто бельё, вывешивающая на просушку грибы. Взрослые время от времени ходили в кладовку и возвращались оттуда с улыбкой и запахом. Отец довольно скоро стал рассказывать длинные анекдоты и знакомиться со всеми, проходившими мимо него. И мама тоже сходила разочек в кладовку, после чего сидела необычно улыбчивая и энергично обмахивалась платком. Постепенно музыка становилась громче, свет приглушённей. Когда, наконец, ушёл директор, пожелав всё, что положено желать будущим малярам и кондитерам, начались медленные танцы. Бывало, музыка действовала на Марину гипнотически. Опутывала и вела куда-то, и не было никакой возможности опомниться и спохватиться: стоп! куда? Так было и на маскараде. Включили что-то волшебное, с восточными протяжными интонациями. Марина, вслушиваясь в набегающую мелодию, успела отметить: сейчас… Подошёл Володя Волков и пригласил её на танец.