Руссофобка и фунгофил — страница 16 из 49

о, что салатик этот был фирменным блюдом и строжайшим секретом кухни французского посольства в Москве на протяжении столетий. Об этом салатике веками ходили слухи, и о нем восхищенно отзывались в своих мемуарах все русские дипломаты — от поэта Вяземского до полпреда Литвинова, но только ему, Константину, в этот час, в этот год, в это столетие удалось разгадать секретный рецепт и восстановить ингредиенты этой магической закуски. Оставив Клио стоять посреди комнаты с грязной ложкой в руках, Костя вооружился самопиской и бросился записывать рецепт в свою амбарную книгу.

Пожалуй, в тот вечер Клио и стала подозревать о маниакальной сущности своего супруга. Еще за год до этого она умилялась кулинарными увлечениями Кости, еще был свеж в в памяти его образ в новогоднюю ночь — домашний вид Кости у газовой плиты, распоряжающегося толпой услужливых псевдоинтеллектуалов. Еще недавно Клио терпеливо сносила даже передряги на советской таможне, где ее регулярно принимали за контрабандистку с наркотиками: таможенники развинчивали баночки-крыночки с дорогостоящими специями, вскрывали пакеты и вытряхивали экзотические смеси, так что месяцами, после очередного московского визита, Клио мерещился всюду запах всяких кинамонов, эстрагонов и кардамонов. Костя был помешан на специях, которые, по его теории, целиком и полностью символизировали имперскую культуру западной цивилизации, в то время как русская кухня из всех специй предпочитала крапиву, которой секли крепостных, а потом из нее же готовили щи с березовой кашей, а чай варили из пропаренных банных веников.

"Разве в русском блине есть запах? — вопрошал гневно Костя. — Какой цивилизованный человек эту безвкусную муку с водой есть станет? Не в синайской же пустыне мы живем!" И ссылался на известные сюжеты классиков русской литературы от Чехова до Лескова, подробно описывавших, как русские люди умерщвляли англичан, немцев и французов этими самыми блинами, шантажируя иностранцев законами гостеприимства с целью удушения западного влияния.

Постепенно становилось ясно, что литературу в целом он рассматривает исключительно с точки зрения кулинарной. Гоголя он признавал, скажем, гением только потому, что тот описал галушки в сметане — блюдо явно не русского происхождения, поскольку Украина была ополячена, а Польша давно озападнела. Марселя Пруста он ценил исключительно за описание утраченного времени в поисках французской спаржи, брюссельской капусты, артишоков и тому подобной экзотики, которая существовала лишь по ту сторону Свана, а по эту сторону железного занавеса была сплошным прустианством, а не овощем. В том же духе он относился и к историческим фигурам и политическим деятелям. Он был готов простить Сталину сталинский террор за то, что тот придал государственный статус грузинской кухне. Хрущев же заслуживал одобрения тем, что завез из Америки идею молока в пакетиках и консервированной кукурузы. Но осуждал Петра Первого за то, что тот привил русскому народу привычку к куренью табака. И тут же приводил примеры дикости на Руси, где все — от пищи до орфографии — вводилось насильственным образом: как, скажем, указ императрицы Екатерины, согласно которому население должно было питаться картошкой в обязательном порядке в виду экономической выгоды этого новооткрытого земного плода. "А сколько нашего тупого народу из-за этого указа передохло?" — злорадно спрашивал Костя. И извещал ошалевшую от этих рассказов Клио, как недалекие славяне в страхе перед имперским повелением в срочном порядке засадили все поля картофелем, и с первым же урожаем десятки тысяч из них перемерли от отравления: они жрали ботву — клубни им не пришло в голову выкапывать — а ботва, как известно, вырабатывает яды пострашнее мышьяка.

От месяца к месяцу их знакомства Костины истории становились все жутче и жутче. Где он их выискивал — трудно сказать, и постороннему иногда казалось, что порой они имели слабое отношение к кулинарии, как, скажем, жуткая история из газеты "Правда" 20-х годов; эту газету он откопал у старьевщика и зачитывал ее при всех удобных случаях, даже повесил ее в конце концов над кушеткой в рамочке:


"7 апреля 1922

Появление старика-еврея Гиндина на Лубянской, а затем на Театральной площади с тремя детскими трупиками породило массу провокационных толков.

Народный суд решил положить этим толкам конец, поставив дело на следующий же день, 5 апреля, на публичное судебное рассмотрение. У дверей Политехнического музея задолго до 4 часов большая толпа — тут и рабочие в засаленных куртках, красноармейцы, "божьи старушки", интеллигентные дамы и девицы, бабы с лотками папирос. Разбились по кучкам и читают газетные сообщения о "мертвом деле". Быстро забивается огромная аудитория и хоры. Терпеливо ждут.

Уже явились эксперты — проф.Слетов и Манаков и раввин Мазе, вызванные на суд по телефону.

К 8 часам следствие закончено, обвинение предъявлено подсудимым.

А вот и первый подсудимый — Гиндин. Старый, ветхий, чуть передвигает ноги старик. На седых встрепанных волосах рваная шапчонка. В крючковатых пальцах жилистых рук листок обвинения.

—Вот так герой процесса, — смеется публика. — Его в богадельню, а не на суд...

Дело рассматривает особая сессия совнарсуда в составе тт.Смирнова, Рябова и Галанова. Начинается допрос подсудимых.

Гиндин, чем вы занимаетесь?

При синагоге нахожусь, — шепелявит через силу старик, — бывает человек умрет, Псалтирь читаю, помогаю хоронить... Добрые дела делаю...

Кто вас направил на похороны?

—Кто? Фукс, дай бог ему здоровья. Я без Фукса ничего не делаю. Он первый человек...

Допрашивают Фукса, заведующего еврейским Дорогомиловским кладбищем.

Я еще с 19-го года заведываю кладбищем от московского совета. Наблюдаю за порядком, но не за транспортированием трупов...

А почему вы послали старика Гиндина для похорон умерших?

Меня просили, я и указал на него — хотел дать ему заработать.

Попутно выясняется, что по еврейским обычаям, похоронам не придается большого значения, и умерших можно хоронить как и в чем придется.

—Следующий подсудимый!

Со скамьи поднимается пожилая "тетенька" — трамвайная стрелочница Романова Татьяна.

Ну и фамилийку выбрала, царскую, — смеются кругом. Она ничего не знает.

Переводила я стрелку: вагоны теперь часто ходят. Гляжу, народ бежит, ну и я побежала. Гляжу, у старика под ногами мешок, а там трупик... А все кричат-кричат...

Ну, а вы?

Не помню.

Она меня била, — заявляет Гиндин суду. — Она била и кричала: "Жид зарезал ребенка".

Следом допрашивается театральный барышник юноша Серафимов. Он торговал билетами под колоннадой Большого театра: услышал крики: "Бей жидов!" и побежал смотреть. Вернувшись к театру, продолжал "волноваться".

Я спрашивал у знакомого еврея: возможно ли это, что евреи пьют русскую кровь? Он мне сказал: "Не верь, это невозможно..."

Ваше образование?

—Кончил городское училище. Служил в агитпоездах ВЦИК по хозяйственной части. Уволен по сокращению штатов.

Подсудимый Ефременков попал в толпу, по его заявлению, случайно.

—Шел я, пообедамши. Слышу, кричат: "Бей их, колоти их!" Ну, я и пошел: "Што, мол, такое?" — "Да жиды ребенка зарезали!"

И вы кричали?

Да, было. Тетенька эта, — показывает на стрелочницу, — мне сказала, а я другому сболтнул. Так у нас и пошло...

Ефременков — чернорабочий управления домами ВЦИК. Малограмотный крестьянин, "деревенщина", — рекомендуется он.

Вы верите, что евреи?..

Нет, дорогой, — торопится ответить Ефременков, — не подвергаю. Ежели кто скажет теперь, извините за выражение, в рожу плюну!..

Последний подсудимый — комендант 195-го приемно-пропускного пункта Липовецкий. Он не принял мер к оборудованию покойницкой, в результате чего крысы обгрызли труп ребенка Рабинович.

В качестве свидетеля допрашивается священник церкви Рождества Богородицы Благовещенский. Он категорически заявляет суду, что труп ребенка Каплун не имел ни одной царапины и был обрезан.

Родители ребенка Каплуны показывают, что их сын умер от воспаления легких: простудился во время переезда матери из Елизаветграда в Москву, к мужу. Каплуны — бедняки-беженцы и прибегли к услугам Гиндина, ибо не могли похоронить сына самостоятельно...

Допрос других свидетелей — зав.пропускным пунктом, Леонова, мальчика Ицковича и милиционера Кармышева — ничего нового суду не дает.

Поздно ночью, после четырех часов совещания суд выносит приговор.

Считая безусловно доказанным, что Рабинович и Каплун умерли естественной смертью, суд признает наличие вины за всеми подсудимыми и приговаривает:

Фукса — к году принудительных работ без лишения свободы.

Липовецкого — к трем годам принудительных работ.

Романова, Ефременков и Серафимов — вели антисемитскую агитацию, но они — лишь слепое орудие в руках опытных черносотенцев и врагов советской власти, и потому им выносится строгий общественный выговор.

Старик Гиндин — его вина доказана, но нельзя карать дряхлого и голодного человека, таскающего на кладбища трупы за кусок черствого хлеба. Суд не может его наказывать, но он предлагает Собезу срочно обеспечить его всем необходимым для существования.

Приговор производит на присутствующих огромное впечатление, усиленное заключительным словом председателя суда, призывающего к борьбе со средневековыми предрассудками и темнотой".


Клио никак не могла понять, какое отношение эти детские трупы имеют к кулинарии: "Это про антисемитизм, кровавый навет", — говорила она. "Еврейская кровь в качестве советской подливки появилась на прилавках партийной идеологии гораздо позже, — возражал ей Костя. — И потому старик-еврей на Лубянке с мешком трупов был оправдан в двадцатых годах. Но вот куда делся третий ребеночек из мешка? - И Костя указывал с дотошностью, что в мешке у еврея было три детских трупика, а на суде фигурировали только два. — Куда делся третий трупик? Об этом "Правда" умалчивает. Но я скажу, куда он делся: его съели!"