[225]. Во-вторых, как отметил Брюс Меннинг, увлечение стрельбой из винтовки может привести к тому, что солдат будет чрезмерно озабочен меткостью стрельбы, а это требует размышлений. Но избыток размышлений ведет к чрезмерной индивидуальности, расслабляет и деморализует массу. В-третьих, Драгомиров опасался, что чрезмерное использование огнестрельного оружия подорвет дисциплину. В сомкнутом строю офицеры и, конечно, солдаты – это машины, слепо и почти бессознательно подчиняющиеся командам, тогда как в рассыпном строю и офицеры, и солдаты должны сами выбирать для себя цель, хорошую позицию и подходящее время для открытия огня. Таким образом, использование винтовок ослабляет контроль офицера над своими людьми. А отсюда и излишние мысли, и растущая независимость: «…человеку мало-помалу предоставляется свобода, большая той, какая может быть предоставлена солдату» [Мещеряков 1973: 198][226].
Драгомиров отдавал маневрам в сомкнутом строю преимущество перед действиями в рассыпном порядке. Сомкнутый строй, характеризующийся единым движением плечом к плечу, означал примат массы и отрицание личности и права человека думать. Рассыпной боевой порядок, подразумевающий действия стрелков, стреляющих с больших расстояний и в разное время, отрицал массовость и подчеркивал личное право человека думать.
Усовершенствование метательного оружия, выдвигая вопрос уважения к личности, уясняя взгляд на значение формы, в крайнем выражении распускает последнюю и дает слишком много простора эгоистическим побуждениям человека. Увлечения в сторону метательного оружия должно опасаться тем больше, чем оружие совершеннее, и является настоятельная необходимость уравновесить стрельбу, слив ее с маневрированием [Драгомиров 1861: 94–95].
Драгомиров насмехался над стремлением к чрезмерному использованию стрелкового оружия, называл его «огнепоклонничеством» и утверждал, что, даже если в европейских армиях было бы уместно рассчитывать на интеллект, инициативу, меткость стрельбы, умение приспосабливаться к обстановке и вообще на индивидуальные действия солдата в рассыпном строю, российский солдат должен проявлять храбрость, выносливость, силу и верность долгу. И эти качества, составляющие в совокупности боевой дух, он считал куда более важными, чем обученность или владение оружием [Строков 1965–1967, 1: 618–621; Драгомиров 1861: 48–95][227].
Генерал Г. А. Леер (1829–1904), профессор тактики, заведующий кафедрой стратегии и преемник Драгомирова на посту начальника Николаевской академии Генерального штаба, поддерживал эту точку зрения: победа зависит от боевого духа, ружейная стрельба – это лишь подготовительный этап, а решает исход битвы штыковая атака в глубоком сомкнутом порядке. Такой подход повлиял, например, на оценку Леером прусского игольчатого ружья и военных успехов Пруссии в 1860-х годах: по его мнению, заявленные достоинства прусского игольчатого ружья не имели большого значения, а успехи были достигнуты благодаря таланту военачальников и хорошей подготовке войск[228]. Это предпочтение штыка пуле в русской тактической доктрине, по мнению американских историков Питера фон Вальде и Брюса Меннинга, свидетельствует о завышенной оценке эффективности холодного оружия и недооценке важности стрелкового боя, из-за чего Россия отстала в осознании влияния современного стрелкового оружия на тактику [Wahlde 1966:154; Menning 1984: 29][229].
Господствующая тактическая доктрина нашла в 1860-х годах отражение в структуре полков. Прекрасно изучивший тактику русских в этот период Меннинг показывает, что сама организация наступательных формирований базировалась на преувеличенной роли холодного оружия. Каждый пехотный батальон состоял из пяти рот – четырех линейных и одной стрелковой. В боевом строю батальона четыре линейные роты продвигались в сомкнутом порядке, чтобы перейти в штыковую атаку, позади передней линии, которую образовывала пятая, стрелковая рота. «При этом предписанном порядке атаки, – утверждает Меннинг, – четыре пятых всего отводится холодному оружию и лишь одна пятая – стрельбе». На практике перевес в сторону штыка был еще сильнее. Хотя в новых тактических наставлениях для пехоты начала 1870-х годов признавалась важность рассыпного строя и инициативы солдат по выбору целей, на практике, по словам Меннинга, «командиры старались строго контролировать ход боевых действий… доходившее до одержимости стремление к упорядоченным построениям заставляло командиров сопротивляться усилению стрелковой цепи» [Menning 1984: 32–34][230]. Русский солдат не привык действовать по собственной инициативе, а протяженность стрелковой цепи позволяла офицерам непосредственно руководить солдатами голосом и примером. По словам одного обозревателя, «в высоких и влиятельных кругах все еще существует предубеждение в пользу старой штыковой тактики, с постоянным движением плечом к плечу, в противовес новомодным теориям боя в рассыпном порядке и активного ружейного огня» [Graham 1883–1884: 233–234].
Тактическая доктрина штыковой школы нашла отражение и в подготовке солдат. Начнем с того, что всеобщая воинская повинность 1874 года не принесла с собой всеобщего образования, которое, по преобладавшему в верхах мнению, было бы неприемлемо для русского крестьянина. Невзирая на то, что плачевный исход Крымской войны иногда все же объяснялся недостаточной подготовкой и практикой в стрельбе, предложения по увеличению стрелковой подготовки неоднократно отклонялись, и солдат продолжали обучать залповому огню по команде. Кроме того, развитию стрелковой подготовки препятствовала повсеместно распространенная боязнь растраты боеприпасов. Это был один из самых употребительных аргументов против скорострельного оружия: «Стрелок, в волнении боя, имеет возможность выпустить мгновенно все свои патроны и остаться обезоруженным»[231]. Предполагалось, что солдат израсходует боеприпасы, стреляя издалека, и ему не хватит их, когда он сойдется с противником поближе. Утверждалось, что готовые патроны, которые можно потратить впустую, не годятся для офицеров в бою. Основным принципом в отношении ружейного огня в бою был завет Суворова: «Стреляй редко, да метко» [Драгомиров 1861: 37][232]. Военный историк Федоров сравнил подготовку российского солдата с обучением его европейского собрата:
В то время, как на Западе <…> главное внимание было обращено на цельную стрельбу и на одиночное образование солдата <…>, у нас войска преимущественно обучались действию в массах. <…> Вместе со введением в войсках нарезного оружия в европейских армиях было обращено громадное внимание на одиночное образование солдата, на развитие его ловкости, подвижности, на действия в рассыпном строю и на применение к местности, между тем как в русской армии, воспитанной на заветах Суворова, предпочитавшей силу удара в штыки меткой стрельбе с дальних дистанций, не придавалось еще столько значения одиночному обучению солдата и возможно скорейшему введению нарезного оружия [Федоров 1904: 9][233].
Сложилось убеждение, что среднему русскому рядовому нельзя доверять сложное оружие. По словам Потоцкого, в русской армии не хотели, чтобы новое оружие попадало к солдатам, не прошедшим хотя бы годичного обучения его использованию. До Русско-турецкой войны вооружались или обучались пользоваться винтовкой Бердана только в специально подготовленных подразделениях. Лишь в 1879 году началось широкое внедрение «берданок» в войска и вся пехота была поставлена на одну ногу со стрелками. Тогда выяснилось, что линейная пехота не была должным образом обучена использованию винтовок Бердана.
Хотя стрельбою занимались, и довольно усердно, и с 1871 г. она проверялась смотрами, но преимущественно преследовалось обучение стрельбе в цель на дистанциях не далее 600 шагов, и совсем не принимался массовый огонь с тактической целью. При отказе от дальнего огня и скорострельности не допускалась стрельба одиночным огнем из сомкнутого строя, а только залпы. В общем относительно тактической подготовки пехоты можно сказать, что, несмотря на усовершенствование техники ручного огнестрельного оружия, мы смотрели на огневой бой как на вспомогательное средство и главным считали удар холодным оружием; в огневом бою полное предпочтение отдавалось стрельбе залпами из сомкнутых строев, а одиночный огонь стрелковых цепей считался лишь добавлением к нему [Гришинский и др. 1911–1913, И: 43].
Да, русских офицеров-традиционалистов можно упрекнуть в приверженности устаревшим обычаям и предрассудкам, но для их скептицизма в отношении современного стрелкового оружия имелись некоторые практические основания. Начать с того, что дополнительным тренировкам по стрельбе препятствовала нехватка хороших стрелковых тиров и инструкторов. Но важнее была боязнь чрезмерного расхода боеприпасов – хоть в учебном процессе, хоть в полевых условиях, – порожденная финансовой скупостью русской армии: расточительство боеприпасов легко может привести к неприемлемо высоким расходам. Наконец, не следует забывать, что перевооружение в 1860-х и 1870-х годах происходило в контексте серьезных ограничений касательно нового оружия, частично проистекавших из скептицизма по отношению к технической эффективности нового оружия в бою и способности неграмотных солдат пользоваться казнозарядными устройствами. Подобный скептицизм, разделяемый многими европейскими офицерами, основывался на реальных трудностях использования оружия, которое, как ни крути, было совершенно новым.
Этот скептицизм был особенно распространен в отношении револьвера. Русские офицеры утвер