Рядом с солдатом — страница 21 из 47

Отчего я проснулся, не знаю. Видно, от непривычной тишипы. Но явно раньше обычпого: в открытое настежь окно только входило утро, не было еще и шести.

— Наум! Вставай! Поехали на съемку!

Он с трудом оторвал голову от подушки:

— Ну куда тебя несет? Дай же поспать!

— Очень прошу тебя — одевайся. Мне что-то не по себе, — уговаривал я друга. — Слышишь, какая тишина? Черт знает, почему так тихо, даже артиллерия молчит… Жутко…

Мы быстро поднялись, захватили камеру, запас пленки и выскочили на улицу. Чудесное майское утро пахнуло на нас соленой свежестью моря. Прокопенко выкатывал из своего укрытия газик.

— Товарищ капитан третьего ранга, наш художник тоже хочуть пойихаты разом з нами, вин просив растовкать ранэнько… рано…

— Ну беги и тащи его скорее в машину, только в темпе. Понял?

Петро бросился в гостиницу. Не прошло и пяти минут, как заспанный Леонид Сойфертис показался в сопровождении Петра. Мы сели в газик и покатили в сторону Большой Морской. Но не успели отъехать и двухсот метров, как услышали характерный свист бомб. Гула моторов не было слышно, очевидно, самолет летел на большой высоте. Несколько взрывов, и горячий воздух чуть не вышиб пас из машины.

Оглянувшись назад, мы увидели, как раскололась наша гостиница. Бомбы угодили в самый ее центр. Облако желтой пыли и камней взметнулось в небо и, грузно осев, скрыло все вокруг.

— Петро! Скорее назад!

Когда Прокопенко подкатил нас к густому облаку пыли, стало видно, что осталось от нашего жилища. Половина фасадной стены уцелела, и мы полезли через выбитые, заваленные обломками двери внутрь. Бомбы были не крупного калибра и разрушили гостиницу не всю. По изувеченной лестнице мы с трудом поднялись на третий этаж. Все было искорежено и разбито. Сквозь рваное отверстие в потолке проглядывало синее небо. Всюду торчали железные балки. По нпм мы пробрались в наш коридор. Одной стены не хватало — она рухнула. Вместо дверей в наш номер зпял рваный пролом. Мы заглянули в него и, как по командо, отпрянули назад.

— Кровь? И так много, откуда опа? — в ужасе вскрикнул Левинсон.

Вся наша комната густо окрасилась в кроваво-красный цвет. Это взрывная волна рассеяла по всему номеру лепестки маков.

Ничего из наших пожитков не сохранилось. Даже железный ящик с остатками пленки был изрешечен мелкими пробоинами. Так кончилось наше вольное поселение в гостинице «Северная»…


…Море, как маковый цвет, пропиталось красным. Усталое раскаленное солнце торопилось нырнуть в прохладные воды и скрыться в них. Коснувшись горизонта, оно вытянулось, расплылось и начало угасать. Как-то сразу, незаметно и быстро наступила ночь, а канонада продолжала над Севастополем катать железные бочки тяжелых взрывов. Небо, как черная шаль, пробитая осколками, накрыло и море, и опаленные руины города и погасило поля алых маков. Крупные сверкающие звезды опустились низко над горящей землей, развалинами, морем. А канонада, потрясая душную, пропитанную гарью и запахом шалфея ночь, вдруг оборвалась и замерла. Покатились, затухая, ее отголоски через синие бухты — в Инкерман, Балаклаву, за мыс Фиолент…

Застыл, замолчал фронт. Перестал перекатывать взрывы по опаленной земле. Время замерло. Минуты казались часами. Тихо, беззвучно воспламеняли ночь фосфорические всплески ракет.

«Сдавайтесь! Вы обречены на уничтожение! Пощады никому не будет! Еще есть время одуматься — переходите на нашу сторону! Гарантируем сохранение жизни!..»

Только ветер, нехотя шелестя цветными листками, гонял из стороны в сторону эти угрозы фашистов. Вначале они приводили нас в ярость. Мы жгли листовки и рвали их в клочья, но вскоре потеряли к ним всякий интерес. Густыми пестрыми стайками опускались они с неба на траву, кустарник, деревья. Порывы ветра не давали бумажкам задерживаться надолго и уносили их в море.

Немцы как вымерли — притаились, молчат. Выжидают. Нас ждут. А мы их… Так и сидим в настороженном ожидании друг против друга.

Тишина. Лишь изредка четкие пунктиры пулеметных очередей дробят время на мгновения, и их трассы, прожигая ночь, роняют обессиленные пули в сонное море. Оно, тяжко вздыхая, лениво накатывает на темный берег осколки луны.

Мелкая прибрежная галька монотонно рождает шорохи. Еще утром, во время боя, привязалась ко мне мелодия старой матросской песни. Целый день прилипали к губам слова: «Раскинулось море широко…»

«Широко! Широко!..» — рокочут ночные шорохи.

Ночь потеряла очертания. Мной овладела дремота. Неудобный окоп на краю обрывистого берега стал уютным, теплым. Где-то под звездами проурчал и растаял монотонный гул моторов Ю-88. А над Севастополем вскоре взметнулось, широко осветив руины, высокое пламя взрывов. Через несколько мгновений, как горячее дыхание ветра, пронесся над нами тяжелый вздох ударной волны. Вздрогнула земля, осыпав глиной и мелкими камешками спящих бойцов. Рядом тихо и безмятежно спали краснофлотцы и красноармейцы, положив стриженые головы на бескозырки и пилотки. Неподалеку кто-то стонал, произнося во сне бессвязные обрывки фраз.

Над Балаклавой, озаряя горизонт оранжевым сиянием, взошла огромная луна. Тяжелое уханье бомб раздражало меня. Громко билось сердце. Билось испуганно, тревожно, будто предупреждая об опасности. Вокруг прозрачная синяя тишина, а я почему-то испугался стука своего сердца.

Бледные звезды сдвинули ночь к утру. На траве засверкала в холодных искрах луна.

Я прислушался к тишине. Из ночи донесся едва уловимый металлический лязг — этот тонкий, как комариный, звук прихватил с собой из далекой крымской степи теплый, напоенный ароматом трав ветерок. Немцы готовили последний удар, накапливали у линии фронта тяжелую технику.

Сон улетел. Широко высветилась в сознании грозная реальность, стерла, смазала блики, шорохи, ароматы южной ночи. Протяжно застонал, не просыпаясь, раненый моряк. Спят бойцы, не зная, что готовит им грядущий день — 226-й день обороны. Севастополь — последний рубеж, последний клочок опаленной огнем крымской земли. Ни шагу назад! За спиной — море, смерть. Тусклые блики луны на оружии. Завтра бой…

В эту ночь ни спящие, ни бодрствующие, как я, не знали, что пронизавшее ночную мглу утро — утро 7 июня 1942 года — будет разбужено третьим генеральным наступлением врага на Севастополь.

Итак, завтра бой…

У моих ног в кожаном футляре — автомат, мое оружие, которым застрелить никого нельзя. Оно заряжено не смертоносными пулями, а безобидной кинопленкой, которая, впрочем, может стать и обвинителем, и судьей, и свидетелем, и своеобразным грозным оружием.

Море шумит внизу. Сердце заволокло тоской. О том, чтобы заснуть, нечего и думать. В мыслях беспорядочно, обрывками, возникает знакомое и дорогое — Малахов курган, Пятый бастион, вице-адмирал Корнилов…

«…Нам некуда отступать, — позади нас море. Помни же — не верь отступлению. Пусть музыканты забудут играть ретираду. Тот изменник, кто потребует ретираду. И если я сам прикажу отступать — коли меня…» Владимир Алексеевич Корнилов сказал это своим солдатам за несколько недель до первой бомбардировки Севастополя, за несколько недель до своей гибели. Я пытаюсь связать воедино прошлое и настоящее, понять те закономерности и связи, которые невидимой нитью соединили те одиннадцать месяцев первой обороны и семь этих месяцев.

Сейчас, когда бессонница острыми гвоздями вбивает в мозг мысли, особенно зримо встает перед глазами облик города, уже искалеченного и изуродованного, с которым ты оказался так накрепко, так близко связан судьбой, помыслами, самой жизнью.

Я вспоминаю свою последнюю встречу с Севастополем — за два года до войны, когда мне довелось побывать на маневрах Черноморского флота.

…Город замер, высеченный из белого инкерманского камня. Улицы миниатюрных, увитых виноградом домиков с красными черепичными крышами, оживленные лепестками бескозырок, кривые переулки, лесенки, веселые бульвары, которые террасами спускаются к прозрачным бухтам и роняют в них бронзовые отражения героев легендарной обороны прошлого века. Сошел в теплые воды бухты и остановился, задумавшись, по колено в прозрачной волне памятник «Затопленным кораблям». Его грозный орел — эмблема русского могущества — распростер бронзовые крылья над Северной бухтой. За ним по ту сторону залива — Северная сторона с Братским кладбищем вдали и неприступной крепостью над входом в бухту. Тает в голубой дымке Константиновский равелин — ворота Севастополя…

Крики чаек, плеск волн о каменный берег, протяжный возглас сирены вернувшегося из дозора сторожевика.

— Эй! Рыбак! Уснул в ялике? Полундра!

«Полундра!..» — многократно повторяет эхо. Двенадцать часов. Бьют на кораблях склянки, и их серебристый перезвон плывет, летит вместе с криками чаек к извилистым бухтам города.

На рейде Северной бухты замерли серые громады кораблей. Они стоят ошвартованные на «бочках» и глядятся в свое отражение. Жерла орудий в белых чехлах…

Под минной башйей у каменного пирса стоя! тесной семьей ошвартованные кормой эсминцы. Южная бухта. Высоко над ней в центре Исторического бульвара круглое здание Севастопольской панорамы и памятник Тотлебену. Это силуэт города. Его отражение всегда колеблется в Южной бухте.

Я шагаю среди разноголосой пестрой толпы по Нахимовскому проспекту. Мне навстречу группами идут веселые матросы, женщины, дети. Мелькают золотые нашивки, крабы, шевроны, развеваются черные ленточки на белых бескозырках и синие гюйсы на форменках, блестят на солнце названия боевых кораблей: «Красный Кавказ», «Червона Украина», «Парижская Коммуна», «Беспощадный». Сверкает, шумит, улыбается улица.

Низко склонились над пешеходами кружевные ветви цветущих акаций. Сладкий, густой аромат курится над городом.

Я будто не иду, а плыву вместе с толпой. Я ее частица, я чувствую пульс ее жизни, ритм ее движения — живой, размеренный, радостный.

Площадь на краю Южной бухты. Бронзовый Ленин распростер свою руку над ней. Вдали — белоснежная колоннада Графской пристани, между колонн синеет, играет море.