Рядом с солдатом — страница 41 из 47

Мы стоим пыльные, опаленные порохом и весенним солнцем, счастливые и радостные. Какой день — мы в Севастополе!

Двести пятьдесят дней не смогли сломить фашисты нашу оборону, а сами продержались всего 24 дня. Мы вышли на подступы к городу 15–16 апреля. Сегодня — 9 мая, день освобождения Севастополя!

Я взглянул на флагшток над Графской — он пуст.

— Костя, подержи камеру, я сейчас вернусь!

Сбросив китель, я быстро забрался наверх, снял тельняшку и повесил ее, как флаг, на железном шпиле. Потом достал из фуражки выгоревший на солнце обрывок ленточки с минного поля из-под Итальянского кладбища и обвязал им острие шпиля выше тельняшки.

Я опустился вниз, и мы дали салютный залп из своих пистолетов. Тельняшка и черная матросская ленточка развевались на фоне синего крымского неба, приветствуя счастливый день победы над врагом.

Кто ты, отважный матрос с минного поля из-под Итальянского кладбища, отдавший жизнь за родной Севастополь, я не знаю, но ленточка с твоей бескозырки вернулась в твой любимый город и, как знак траура по всем погибшим, торжественно и скорбно полощется на соленом ветру…

Свершилось. Севастополь наш. Теперь скорее на мыс Херсонес. Там еще сопротивление — фашисты сдались не все. По знакомой дороге, изъязвленной минами и снарядами, сквозь толпы беспорядочно идущих навстречу заросших изможденных пленных, медленно лавируя среди разбитой техники, мы пробирались вперед.

Я вспомнил, глядя на дорогу, как мчал нас по ней Петро Прокопенко… Казалось, сейчас прозвучат его: «Охфицеры, тримайсь!» «Эх, Петро, Петро. Неужели ты никогда не вернешься в Севастополь? Не споешь нам «Виют витры, виют буйны…»? Хиба ж це дило?..» Мои невеселые мысли прервались. Наша машина остановилась. Дорогу загородила плотная толпа раненых вражеских солдат. Я смотрел в их лица, пытаясь увидеть зверя, того самого — кровожадного, который убивал, терзал и мучил на нашей земле пи в чем не повинных людей.

А навстречу мне шли, даже не шли, а еле переставляли ноги худые, измученные люди, несчастные существа. Я невольно с омерзением отвернулся от этой толпы, и, когда мы снова тронулись, переключил внимание на догоравший в кювете «фердинанд». Я велел Дмитриенко остановить машину и начал снимать все, что творилось на дороге.

— Костя, сними этих раненых, — попросил я Дупленского, — а я займусь той группой и техникой.

Стрельба впереди совсем прекратилась.

— Мы с Ряшенцевым пойдем вперед, вы, когда кончите здесь, догоняйте нас, — обратился я к Левинсону.

Вот и Херсонес. Где же знакомый аэродром? Как все изменилось, стало чужим, неузнаваемым… А может быть, еще не доехали? Я высунулся из машины и сразу увидел маяк на краю мыса, у самого моря.

«Маяк — белая свеча Крыма, — как тебя изранили снаряды! Пробили насквозь, а ты не поддался — гордый, с простреленной грудью стоишь, как матрос, и не надаешь от пуль, не умираешь от ран…»

— Ну как, может, поснимаем? — спросил Левинсон.

То, что я увидел, выйдя из машины, не придумать при самой дикой фантазии… Оранжевое поле бывшего аэродрома представляло собой хаотическое нагромождение разбитой и еще уцелевшей военной техники. Будто чья-то сильная рука в порыве гнева переворошила все и вся в поисках сбежавшего преступника. И под эту тяжелую руку попали зенитки и орудия всех калибров, полосатые танки «тигр», самоходки «фердинанд», грузовые автомобили с солдатами и поклажей, легковые и штабные машины, «юнкерсы» и «мессеры», повозки, запряженные живыми и мертвыми лошадьми, беспорядочные штабеля ящиков с провиантом, боеприпасами, медикаментами, прожекторные установки с огромными параболическими зеркалами…

Всюду валялись вражеские солдаты, и вперемежку с ними — раненые. Трудно было понять, кто еще жив, кто мертв. Множество гитлеровцев, бледных, с выпученными от страха глазами, стояли с поднятыми руками. Одни, как изваяния, замерли в этих позах, другие сидели безучастно на земле, на ящиках, в грузовиках и повозках. Многие лежали на земле лицом вниз, закрыв голову руками. Ужас и смятение владели фашистами. Они прятались друг за друга, падали на землю, накрываясь плащ-палатками, давили друг друra, перелезая через убитых солдат и мертвых лошадей, бросались с крутого берега в море, плыли, тонули… Море не спасало. Море помнило сорок второй. Пришло возмездие…

Все пространство моря — от берега до горизонта — было усеяно самодельными илотами, надувными лодками, досками и бревнами от блиндажей с людьми на ник. Голубое спокойное море невозмутимо играло солнечными бликами, равнодушное к этому тотальному разгрому.

Я снимаю, завожу «Аймо» и снова снимаю. Мне некогда рассматривать и детализировать, я стараюсь снять как можно больше общих планов этого краха фашистов и, ловя камерой детали, не успеваю рассмотреть, кто ив плавающих па воде жив, а кто уже мертв. Это, я думал, успеет сделать зритель, глядя на экран после войны. Мною же руководило одно непреодолимое желание — запечатлеть самое главное, успеть взять у события всю неповторимость и силу воздействия, которые сейчас испытываю я на себе. Я знал, что пройдет десять — двадцать минут и эмоциональная свежесть восприятия происходящего поблекнет, острота моего видения притупится. Я торопился снимать, пока не прошел ужас и страх в глазах немецких солдат и офицеров, зная, что если успею снять вовремя хоть небольшую долю того, что было перед моими глазами, то и этого, наверно, будет достаточно, чтобы многие люди на земле никогда не посмели взяться за оружие, боясь, что их ждет то же, что увидят они на экране.

«Да, это возмездие!» — думал я, подходя к крутому обрыву над морем. Перед объективом у самого края блиндаж, его настил наполовину сдвинут под обрыв. В глубине укрытия лежат мертвые солдаты с автоматами в закостенелых руках. Все вокруг них усеяно стреляными гильзами.

— Вассер! Вассер! — послышался вдруг слабый стон.

Среди убитых оказался один раненый. Он, кажется, был безнадежен и повторял свою просьбу все слабеющим голосом.

Я сходил к машине за канистрой с питьевой водой и дал немцу вволю напиться.

— Эх вы, гуманист! Дал бы он вам как-нибудь попить! — сказал укоризненно Костя.

— Нельзя не выполнить последней просьбы умирающего! — ответил я Ряшенцеву, когда увидел его непонимающий взгляд.

Удивленные глаза смертельно раненного солдата с мольбой и благодарностью остановились на мне, и он с трудом прошептал:

— Данке, камрад!

Его лицо приобрело тот серый оттенок, когда наступает конец всем страданиям. Я до сих пор вижу голубой цвет его застывших в удивлении глаз.

— Нет, Костя, ты не прав! — сказал я тогда. — Виноват не он! Виноваты другие! Просто за их преступления расплачиваются миллионы невинных…

Мы шли дальше. Костя молча брел позади. В моих ушах продолжало звучать хриплое солдатское «данке», последнее на этом свете «данке»…

Я подошел к группе вражеских солдат, которые молча стояли, прижавшись к грязно-серой броне «тигра». Когда я поднял камеру и направил на них, немцы, как по команде, все разом подняли руки вверх. Неужели не понимали, что их снимают, а не расстреливают? Совершенно неожиданно получился очень эмоциональный, драматический кадр. Выражение запечатленных лиц соответствовало, по крайней мере, тому, что происходит со смертельно перепуганными людьми при расстреле.

На самом берегу моря у отвесного обрыва я увидел и снял кадр, который потом именовался «стеной смерти». Около тридцати офицеров высокого ранга сидели в неестественных позах под обрывом, плотно прижатые друг к другу. Мы даже не поняли сразу, что здесь произошло.

— Ты знаешь, Костя, наверное, они не захотели живыми сдаться в плен. Почти у всех в висках кровавые раны…

Жуткая панорама прошла перед моим объективом. Я вел ее по мертвым лицам, а они открытыми неподвижными глазами смотрели на меня. Вдруг в кадре появились мигающие глаза, смотревшие прямо в объектив. Мне стало не по себе. Я опустил камеру и снова услышал хриплое: «Вассер! Вассер!» Голос был резкий, властный, требовательный.

Я не знаю, выжил ли офицер после того, как ему протянули кружку воды, но вежливого «данке» никто не услышал.

Тут же, недалеко, лежал наполовину притопленный в воде деревянный трап. По нему уходили из Севастополя немцы на пароход, который я снимал телеобъективом с Балаклавских высот. Весь берег был завален трупами.

Не дали воины нашей Отдельной Приморской и 51-й армий 17-й немецкой армии «улизнуть» из Крыма. Только на Херсонесе была взята в плен 21 тысяча вражеских солдат и офицеров. А всего гитлеровцы потеряли на крымской земле более 100 тысяч человек.

Заревели моторы. Низко над Херсонесом пролетел Ю-88.

— Не знал, что мы уже дома! — сказал Левинсон.

Над аэродромом ураганом пронесся пулеметный шквал. Видимо, пилот, заходивший на посадку, только в последнюю минуту понял, что случилось, и у самой земли резко забрал вверх. Но было поздно. Один из моторов вспыхнул, и «юнкере», свалившись на одно крыло, за маяком нырнул в море. Оно сегодня «гостеприимно», сотнями принимало фашистов.


В конце августа я получил назначение в оперативную группу для съемок стремительного наступления наших войск на запад. Победно завершалась грандиозная Ясско-Кишиневская операция, начатая 20 августа 2-м и 3-м Украинскими фронтами. Главные силы немецкой группы армий «Южная Украина» были разгромлены. Гитлер потерял 22 свои дивизии и все румынские.

Путь на Балканы был открыт.

И вот 30 августа на оперативном самолете студии я и мои друзья Дмитрий Рымарев и Алексей Лебедев вылетели в Бухарест.

Мы знали, что за неделю до этого, 23 августа, в Бухаресте началось вооруженное восстание. В тот же день был свергнут Антонеску и объявлено о создании правительства национального единства. Новое правительство объявило о выходе из войны. А на следующий день, 24 августа, Румыния объявила войну своим вчерашним союзникам.

Повстанцы освободили Бухарест от врага и удерживали его до прихода советских войск. 31 августа вместе с нашими частями и мы, операторы, были в столице Румынии.