— Каких? Да вы присаживайтесь, в ногах правды нет.
— Ну, допустим, Лазаревой и Раскатова, — сказал Григорьев, продолжая стоять на месте.
— Ну, допустим.
— Решается такое дело. Да здесь вот все сказано. — Он протянул тетрадку.
Кузьма взял тетрадку, долго ее читал, держа на вытянутых руках. Прочитал, закрыл и протянул Григорьеву.
— Нет.
— Что — нет?
— Подписывать не буду.
— Это почему же не будешь? — вмешался, не выдержав, Иван Иваныч. — По-твоему, значит, пусть дальше гулевонят?
Странное лицо было у Кузьмы, необычно задумчивое, невеселое и в глазах не поблескивали обычные веселые огоньки. Сидел он на верхней ступеньке крыльца, пристроив широкие ладони на коленях, хмурый, серьезный и глядел куда-то мимо Иван Иваныча, мимо Григорьева.
— Старую любовь вспомнил, жалко стало? Она тебя не жалела, в город-то поехала!
Кузьма усмехнулся. Ничего не ответил и продолжал смотреть мимо.
— Значит, пусть дальше пропадают, так? — снова спросил Иван Иваныч.
Кузьма поднял на него глаза и тихо ответил:
— Врешь ведь ты все. Они ж тебе сто лет не нужны, свою выгоду тянешь. Где ты, там и вранье, поэтому и подписывать не стану. Выселить никогда не поздно, про другое надо думать — как бы другие по этой стежке не покатились… Эх! — Он махнул рукой и поднялся со ступеньки.
Григорьев и Иван Иваныч медленно пошли со двора.
Дальше дело у них покатилось, как по маслу. В тетрадке расписывались. Кто с охотой, кто с опаской, кто равнодушно — подписал и забыл. Не спорили, не упрямились, расспросами не досаждали — сами про все знали.
Последним в переулке оказался дом Домны Игнатьевны. Он был старый, рубленный еще до войны, чуть хромнувший на один бок, но пока крепкий, весело глядевший окнами на белый свет. Из трубы прямым столбом уходил в небо сизый дымок, но стоило воздуху качнуться, как столб кривился, а потом ломался и таял.
Домна Игнатьевна собиралась в этот день к сыну в райцентр. И, как обычно, с вечера поставила квашню, чтобы приехать к внукам не с пустыми руками.
Гостей она встретила неприветливо. И вот почему. Стряпня для Домны Игнатьевны была таким делом, которое не терпит ни суеты, ни зряшних разговоров — в нем все должно быть чинно, размеренно, с соблюдением множества правил, нарушение хоть одного из которых грозило испортить не только то, что будет посажено в печку, но и настроение самой Домны Игнатьевны.
Стряпать хлеб в Оконешникове давно разучились, и квашню ставили лишь по большим праздникам. Домна Игнатьевна удивлялась — как это люди все с магазина едят? — но удивлялась только поначалу, потом привыкла и иногда даже поговаривала:
— Оно и вправду удобней. Пошел, деньги отдал да взял. А тут стряпню разведешь, сама не знаешь, куда деваться. Ночью сколь раз соскочишь квашню посмотришь, утром ни свет ни заря печку затопляешь, трясесся, кабы не простыла, да кабы ране время не посадить.
Но хотя и поговаривала так, стряпать не бросала и не по нужде это делала, а с охотой, ждала назначенного дня. С вечера заводила квашню, ставила ее на теплую печку, ночью не раз вставала, проверяла — не убежало ли тесто? А когда оно дозревало и на нем начинала покачиваться крышка квашни, тогда Домна Игнатьевна, до этого ходившая торопливо и суетившаяся без меры, становилась такой важной, такой степенной, что, как говорится, невозможно ее было и на козе объехать. Как и в любом деле, были в стряпне самая важная минута и минута самая приятная. Важная — это хлеб посадить в печь, тут уж держи ухо настороже: поторопишься — сожжешь, опоздаешь — не допечешь. Домна Игнатьевна умела угадывать этот момент.
— Ну, господи благослови!
Железные листы с легким хрустом соскальзывали с деревянной лопаты и исчезали в печке. Но вот и они на месте. Прихватив тряпкой ручку закопченной заслонки, она прикрывала печку и садилась на лавку. Наступала приятная минута. До того времени, пока не вынет хлеб, Домна Игнатьевна даже не привстанет, будет сидеть, перебирать оборки фартука и подремывать, закрыв глаза. В такие дни и соседки не забегали, знали, что ей не до них. По правде сказать, не очень они любили эту стряпню, потому что она выходила им боком и была как бы укором. Сын к Домне Игнатьевне приезжал редко и всегда ненадолго. И если нужно было распилить дрова, вспахать огород, подделать погреб, ей приходилось нанимать мужиков. Угощала она их стряпаным. Вместо водки выставляла на стол солнечные, хрустящие шаньги, нарезанный крупными ломтями пористый, белый хлеб, большие морковные пироги, лоснящиеся маслеными боками. Мужики ели, что называется от пуза, и не требовали водки, как в таких случаях водится. У какой другой старухи они бы из глотки вынули, а тут даже не заикались, сидели и наворачивали за обе щеки. А потом приходили домой и крыли жен с верхней полки: вконец бабы обленились, только на магазин и надеются, не знают, с какого бока к квашне подходить. Набрав разгон, крыли дальше: умные шибко стали, скоро ребятишек рожать разучатся, тоже, взяли моду целыми вечерами у телевизора торчать.
Именно поэтому была Домна Игнатьевна у мужиков в почете, а у баб не очень.
Хлеб в этот день она посадила тютелька в тютельку, сама чуяла, что угадала точно. Довольная, умиротворенная, сидела на лавке, слушала, как гудит огонь в камельке, который она, с наступлением холодов, топила все чаще.
Ерофеев с Григорьевым пришли и нарушили ее покой. Домна Игнатьевна неохотно поздоровалась и не пошевелилась.
— Ты, Домна, извиняй, мы ненадолго. — Иван Иваныч и впрямь долго задерживаться не собирался, говорил торопливо: — Вот тут распишись, да мы пойдем. Соседей наших выселить надо.
Домна Игнатьевна долго, недоуменно крутила в руках тетрадку, не зная, откуда начать, начала читать и, не дочитав, быстро положила тетрадку на стол, будто она обожгла ей руки.
— А куда их?
— Этого нам пока неизвестно. — Григорьев пожал плечами. — Есть люди, которые специально занимаются такими вопросами. Они решат.
— Подписывай, Домна. Торопимся мы.
Домна Игнатьевна смотрела на тетрадку, на Ерофеева с Григорьевым и опять на тетрадку, наконец, растерянно выговорила:
— Куда всех-то выгонять? Их ить у нас не трое таких!
Домна Игнатьевна словно рассуждала сама с собой, и Григорьева эти старухины рассуждения, напомнившие разговоры с Карповым, разозлили: «Чистоплюи доморощенные! И мясо съесть, и это самое… Железная рука нужна, железная… Иначе толку не видать». И он сердито сказал:
— Вот они завтра вам окна выбьют, тогда посмотрим, как запоете!
Домна Игнатьевна, будто и не расслышав Григорьева, воскликнула:
— А Митрий Палыч, он-то куда глядит?!
— Извините, нам некогда. Подпишете?
— Да ты что, родимый! Сдурел?! Ни в жись не подпишусь!
Григорьев и Иван Иваныч переглянулись, забрали тетрадку и ушли. Домна Игнатьевна, пришибленная новостью, долго еще сидела на лавке и не шевелилась. Потом вскочила, накинула на плечи платок и побежала в сельсовет.
13
Мотя, сельсоветская уборщица, с утра постаралась и печку в председательском кабинете нажварила так, что Карпов, настежь открыв форточки, все равно обливался потом. Домна Игнатьевна сидела напротив и тоже вытирала лоб ладонью, ее толстое, красное лицо было густо усеяно мелкими бисеринками.
— И ты знал про это? Про подписи?
— Знал, конечно.
— И разрешил?
— А что я могу сделать? Григорьев закона не нарушает, и он прав.
— Да закон, он ить для людей писан, не дураки его сочиняли. Надо, чтоб он на пользу был. А тут какая польза? Помотаются на стороне, да опять сюда.
— Домна, тебе чего от меня надо? Чего от меня добиваешься?
— А того и хочу — запрети!
— Пусть они дальше пьют. Так?
Вернувшись от Фаины, Карпов, неожиданно для самого себя, будто разом забыв прежние мысли, и с внутренним облегчением решил: Григорьеву мешать не буду, пусть делает свое дело, все, глядишь, поменьше пьяни в деревне будет. Но вот притащилась Домна Игнатьевна, и в душе у него начиналась прежняя маета.
— Ты меня не сбивай, Митрий Палыч, я про это, чтоб пили, не говорю. Криком надо кричать, как на пожаре, кричать, чтоб все услышали. А у тебя, видать, и голосу нет. Вот я описала тебе тогда случаи, а ты меня и выпроводил. А сход собрали, кому опять слово? Ерофееву. А у него что ни слово, то кино и все про самого себя, «Я — Иван Иваныч» называется. Брешет кобель старый, ему вот на столько никто не верит. Нужны ему Файка с Галиной, как собаке пята нога. Постой, постой… — встрепенулась вдруг Домна Игнатьевна. — А это ведь ты натакал Галину уволиться, ты, больше некому. С глаз долой, и забот нету. Гляжу на тебя, Митрий Палыч, и думаю — не туда тебя понесло. Не про людей забота, а про отчет да про начальство… — Она передохнула, взглянула на Карпова. — Дале-то сказывать, нет?
Карпов с великим насилием над самим собой слушал ее слова, они били без промаха. И слушать их, подставлять себя под удары, было тяжко, но он кивнул.
— Говори, говори.
— А потому это все, Митрий Палыч, случается, что шибко высоко ты голову поднял, так ее задрал, что ни Файки, ни Васи не видишь. Ты про них только через службу да через бумагу вспоминаешь. С кем вот ты водишься, по пальцам пересчитаю — с директором леспромхоза, с директором ОРСа да с завгаром. Вроде, как другого поля ягоды. Рази ж вы до Васьки с Файкой спуститесь. Так и получается, у вас свои заботы-хлопоты, у других свои, а до пьяниц по-настоящему никому дела нет. Если бы по службе от тебя не требовали, сроду бы к им не пошел.
— Интересно получается. Из-за того, что я с директором дружу, Васька с Фаиной запились. А директор-то, он кто? Вельможа? Он вместе с тобой лес валил, сопляком был, а работу за здорового мужика ломал. Да что рассказывать — сама знаешь. Так что уж, Домна, одно с другим не путай. А про Ваську с Файкой так — я с ними столько возился, что не приведи бог никому. Они вот где у меня сидят! — Постучал ребром ладони по шее.
— И кричать научился. Ране-то не замечала. А их я не оправдываю, свой грех они сами потащат. Только сами без нас они греха этого не поймут…