Еще наезжала к Алле ее приятельница Соня, молодящаяся женщина, за тридцать, быстрая, практичная и немного насмешливая. Я почему-то ее всегда стеснялся, как не стеснялся Аллы или ее мамы. Да мама чаще всего отсутствовала. Поскандалив в очередной раз, она уезжала в Москву, жила там до очередного звонка дочери.
Может, потому я побаивался эту приятельницу Соню, что она первая, и сразу же, разнюхала о моей влюбленности в Аллу.
Да и как не влюбиться, если все так складывалось, что она была рядом, за забором, что она была мягка и ласкова и позволяла с собой разговаривать в любом тоне.
Может, ее покладистость, усталость от жизни я принимал за взаимную доверчивость, почти за ответное чувство.
Теперь-то я понимаю, что ей было тут скучно, одиноко, вот и весь ответ.
А я-то в семнадцать лет готов был для платонической такой любви, я был влюблен в любую женщину, похожую на Аллу, еще до того, как она появилась в нашей глухой Ухтомке.
Моя замкнутость, мое одиночество, моя стеснительность при всей моей навязчивости (но это вроде бы две стороны одного состояния) усиливали, обостряли тайное чувство.
Благо, что Алла была не только прекрасна, но и добра, она как-то сразу приняла, то есть не отвергла мою немного назойливую дружбу.
Познакомились же мы так: она зашла к нам в сад, с Мариночкой, конечно, чтобы попросить воспользоваться нашим садовым душем.
Отец соорудил такой летний душ, взгромоздил на столб бачок, сделал кран, рассеиватель и отгородил закуток клеенкой.
В жару мы наливали в бак воду, она подогревалась на солнышке, и мы купались.
Чуть ли не с первой той встречи Алла стала рассказывать о каком-то Жероме, который якобы должен к ней вот-вот подъехать.
Жером, вероятно, и правда существовал, и она время от времени ходила звонить ему по телефону, из станционного автомата.
Кажется, она злилась, что он не едет, но злилась как-то лениво, от скуки, а может, еще потому, что была красивой женщиной и не привыкла долго ждать.
Я же злился на Жерома за то, что он вообще существует в природе, и что он, имеющий такое странное имя, безусловный красавец и шикарный модный мужчина.
Однажды по просьбе Аллы я звонил ему из Москвы и был немного разочарован, услышав пропитой голос с грузинским акцентом, который несколько раз переспросил, от имени кого я звоню, и лишь потом, не сразу вспомнив, сказал: «Да, да… Спасибо. Я пока не знаю… Но я это… Я подожду… Пусть позвонит!»
Я был счастлив от того, что мне не понравился этот голос и что он не оказался голосом шикарного мужчины. Пересказывая ей наш разговор, я ликовал: грузинский дурак Жером явно не торопился к нам, сюда, ехать!
Он так и не приехал в Ухтомку. Спасибо ему! Мне было бы тяжко пережить его приезд.
К Алле я приходил по утрам: перепрыгнув через соседский забор, стучался в окошечко.
Она приоткрывала створки, выглядывала, еще припухшая от долгого сна, но всегда с очень свежим, почти детским лицом.
Прищурив глаза от яркого солнца, она смотрела на меня и будто бы заставляла себя чуть улыбнуться: хоть и разбудил, но ведь пора будить и пора что-то делать из того, что ей очень не хочется.
— Бери Маринку, а я сейчас… — лениво говорила она, улыбаясь одними губами, тоже чуть припухшими, без помады, но такими красными, что я не мог отвести от них глаз. — Я только причешусь… Приведу себя в порядок. Ладно?
Она подавала мне через окно дочку, послушную куколку, строчащую наизусть на ходу какие-то стихи, сама начинала расчесывать чуть потрескивающие гладкие, блестевшие на солнце светло-каштановые волосы, отбрасывая их вперед и вовсе уже не замечая, что я еще тут и на нее, влюбленно затаив дыхание, смотрю.
Потом, чуть посмеиваясь над собой, она прыгала в сад через окошко, проникала сквозь дырку к нам на участок и садилась на скамеечку, щурясь на яркое солнце, небо, на зелень и как бы удивляясь, что это все существует.
— Ну, ты завтракал? — спрашивала она меня и, заметив мой, наверное, слишком пристальный взгляд, обращенный на ее полуоткрытую грудь, на ее голые из-под халатика ноги, отворачивалась и нехотя зевала. — Ты хочешь, чтобы мы погуляли? Да?
Я, конечно же, предлагал ей и дочке попить чаю, и она лениво соглашалась, она знала, что я ей предложу.
— А у тебя есть чай? Ну ладно. А хлеб есть? А папа где? Он что, так и не появлялся? А у меня к нему дело…
— Может, я сам что-то сделаю? — Мне было приятно играть роль хозяина дома и даже предлагать свои услуги вместо отца.
— Да нет… Нет… — медленно произносила она. — Твой папа обещал нашей хозяйке… Как ее… Екатерине… Да. Екатерине Михайловне привезти для нас керосину. А мне еще лично достать крупы… Мама что-то привозила… Но все кончилось, а она, вот злюка, поругалась, не хочет ехать. А мне не хочется ее звать! Так что же, мы будем пить чай или гулять?
— Да, да! Пить чай! — и я бежал за ней, и приносил ей и ее дочке, потом я уносил и мыл посуду и все торопился, как в лихорадке, предвкушая, как мы будем сегодня с Аллой гулять…
Но прогулка наша оказывалась снова до станции, к телефону-автомату, где она сперва незло ругалась со своей мамой, потом сплетничала с подругой Соней, пеняя на скуку и намекая на какие-то с кем-то неудачи, а потом неизменно звонила Жерому, досадуя, что его опять нет дома.
Появлялась в воскресенье подруга, и Алла легко от меня уходила, уплывала под власть этой боевой Сони, а та, вдруг почувствовав мое недовольство, зазывала в гости и начинала меня бередить, бередить, конечно, умышленно, разговаривая об Аллиных мужиках.
А однажды, подмигивая мне после принятого душа в нашем саду, она сказала:
— Ах, Толик! Если бы ты знал, какая у нас сладенькая Аллочка! Я вот ей сейчас мыла спину и сама любовалась…
— Да перестань, — говорила Алла, но говорила по-доброму, будто чуть-чуть сомневаясь, нужно ли мне об этом слышать. И даже так: не слышать, а нужно ли меня, наивненького мальчика, так дразнить.
— Ну а что, неправда, что ли? — невинно взглядывая на Аллу, а потом и на меня, произносила весело подружка. — Такую фигурку поискать надо! Ах, как все у нее прям точеное, какая грудь, какой живот, какие руки!
— Ну будет, будет…
Тут Алла смущалась и сама, как бы исподволь, быстро взглядывая на меня.
А уж я краснел вовсю, — даже грудь под рубашкой краснела, — где-то втайне понимая, что подруга-то права и фигурка у Аллы такая вся… Ну такая… А эта ехидная подруга, может, даже завидует ей, если так говорит. И завидует, и вообще, у нее мысли все вокруг этого.
Я стеснялся, боялся таких разговоров, но они мне, если бы признаться (в чем я тоже не смел), самому нравились!
А каверзная эта, словоохочая, насмешливая подруга, которая, конечно, была сильней характером, бойчей, чем Алла, начинала повествовать вообще о женской шее, о женских руках, что мужики еще не умеют их ценить, а это, может быть, главное в женщине. Особенно же руки. О, руки… Только истинные мужчины знают, что умеют ее руки, когда женщина по-настоящему любит!
Потом Соня уезжала, а в наших с Аллой отношениях наступала какая-то неясность, даже натянутость. Соня как бы отдаляла Аллу от меня, но именно она будто бы что-то обещала от имени самой Аллы, повествуя о ее достоинствах.
Что-то — но вовсе не обладание, да я и не знал еще, как это бывает.
Я не уверен, что мы с Аллой чувствовали, понимали наши неуловимо напряженные отношения совсем одинаково.
Может, даже так: я вел себя слишком неуверенно и строго, а она, чувствуя эту странную мою неуверенность, мою неестественность, терялась и начинала быть излишне нервозной, подчас замкнутой.
А потом случился вечер, когда все стало настолько очевидным, что жить, как мы жили, оказалось невозможным, наступил перелом.
Перелом, конечно, в моей жизни, для нее же все это было не больше, чем занятной игрой, при том что она ко мне и вправду хорошо относилась.
Просто я был еще слишком молод, а она — опытной, много пережившей женщиной для того, чтобы что-то и вправду могло между нами быть.
Но я хочу сказать еще об одном, чрезвычайно важном для меня обстоятельстве: здесь, в Ухтомке, она была из другого, неведомого мне мира.
Этот мир, будто звездные осколки, падающие на землю, неспециально, неумышленно проявлялся в ней в мелких подробностях ее дачной жизни — в ее этих звонках, в намеках подруги, а иной раз и в рассказах самой Аллы… Про сатирика, который в ресторане весь Новый год так острил! Так острил! Он про икру как-то сказал… Мол, кто мечет столько икры. Или что-то в этом роде. Ужасно смешно!
А потом еще про художника, а потом про певца… А мама ее все кляла какого-то ухажера, беспутного, проходимца, который вечно голодный и врет, что он поэт.
Да, да. И поэты были у нее в доме, это меня отрезвляло. Ведь я тоже писал стихи. О ней, об Алле, мечтая тайно, что она их прочтет, и пугаясь от этой мысли: я и какой-то, оттуда, настоящий поэт, из другого мира, где рестораны, где Новый год с сатириком, где художники и певцы.
И откуда ко мне сюда, в разнесчастную Ухтомку, доносятся непрерывно, через голоса мамы и Сони, и самой Аллы, звон бокалов и чья-то невозможная, головокружительная, похожая на вечный праздник жизнь.
Случилось, не могло не случиться, что однажды я задержался у нее в доме.
Такая проза: она кипятила белье на той самой керосинке, что притащил отец, и читала книгу, а я сидел рядом. Мариночка заснула, да и сама Алла, казалось, хотела спать. Она будто бы не сумела меня прогнать, хоть и лениво намекнула, что время-то позднее.
Но даже не в том дело, что она сделала это нехотя, а в том, что она не повторила, не настаивала на моем уходе.
И я это сразу понял. Я это понял и остался.
А что было дальше, я помню до мельчайших подробностей; она захлопнула книгу и сказала, что это занудство с бельем ей надоело и пока оно кипит, она чуть приляжет. Если уж мне охота тут сидеть, пусть я послежу за бельем, чтобы не случился какой пожар.
Она прилегла на кровать и прикрыла глава.