— Грецкие орехи. Высушенные листья. Растительное масло. Хранить в темноте и мазать дважды в день.
Он кивнул и ушел под обстрелом ненавидящих взглядов.
Город праздновал День металлурга. Всех согнали на концерт, где друг за другом змеились парадные речи и мелькали пестрые самодеятельные номера. Между торжественными обещаниями пели девицы в кокошниках, били чечетку и показывали сценки о жизни на заводе.
После изгнания Катя встречала Леонида на улице. Он кивал ей, как далекой знакомой. Потом исчез. Поговаривали, что забрал сестру с собой. Вряд ли Леонид вспоминал о Кате. А она о нем думала каждый раз, когда покупала морскую соль или мазала руку остатками пасты из грецких орехов.
Сквозь сонное марево она вдруг почувствовала, как тетя Тоня, едва умещавшаяся в старом кресле актового зала, ткнула ее локтем в бок:
— Тебя зовут.
Катя с удивлением выбралась со своего места и поднялась на сцену. Директор мягко пожал ей руку, вручил грамоту, оранжевую бейсболку, три белые гвоздички и конверт. На грамоте было написано: «За преданное служение общему делу». Катя примостилась сбоку на сцене, среди других награжденных, а потом под веселую музыку спустилась в зал.
— Че там? — снисходительно спросила тетя Тоня, теперь занимавшая должность старшего повара.
Катя не сразу сообразила, что речь идет о конверте. Она нетерпеливо вспорола его ногтем. Внутри лежал сертификат на покупку в магазине электротехники на пять тысяч рублей.
— Ну, довольна? С нами не пропадешь, — сказала тетя Тоня.
— Довольна! — Катя счастливо уткнулась носом в гвоздики.
На обратном пути ее застал ливень. Наконец со всей своей первобытной силой он рухнул на измученный жарой город. Глаза, спрятанные под оранжевым козырьком бейсболки, радостно смотрели на горку, в которую взбирался велосипед, и на голубую шкурку пруда, мелькавшую за домами. Она впорхнула в дом и показала свекрови грамоту.
— Вот, — сказала она, — наградили! Сам директор. И сертификат тут на пять тысяч.
От телевизора оторвался муж и тоже стал рассматривать сертификат.
— А ремонт когда, объявили? — спросила свекровь.
— Так обещали опять…
— Что покупать будем? — обрадовался муж.
И они с матерью заспорили, на что лучше потратить сертификат.
Катя вышла в огород. И протянула ладони под назойливые капли воды. Красная корка с правой руки почти сошла. Кожа была мягкой и розоватой. Катя заглянула в теплицу с помидорами, но не нашла в ней своего любимого сердца. Вбежала обратно в дом и увидела на столе большую плошку с салатом.
Скоро во Францию
Дж. Б.
Пгт, оставленный мной, был солнечным и сиротливым. Пока полуостров мыкался по разным хозяйским рукам, Кореиз почти не помнил себя — разве только младенчество в колыбели Крымского Ханства, и то, может быть, приснилось. Но он помнил русско-турецкие войны и руки приемного родителя. Эти руки обняли его с имперской снисходительностью и шпыняли потом, как бедного родственника, от губернии к губернии, от уезда к уезду. Тогда он был маленьким — с десяток дворов, и за век еле вырос. Советская власть застала тут интернациональный клубок из пяти сотен жителей, прибитых к местным горам великой историей, — крымских татар, русских, греков, украинцев, армян, белорусов, немцев и одного еврея. Эту дворовую помесь нарекли поселком городского типа. И к моему рождению на закате советской власти он, бестолковый и теплый, дорос до десяти тысяч человек.
Кто половчее из Кореиза сбегал, получив паспорт или аттестат. Сбежала и я. В начале в Севастополь, потом в Москву.
Раз в году я приезжала к родителям. Первый день мы радовались и праздновали встречу, а потом неделю ругались. Этим летом папа как раз снимал меня с душного тридцатичасового поезда. Самолеты не летали из-за войны. Папа посадил меня в машину и повез домой. Перед поселком ремонтировали дорогу, продавленную оползнем. Наводнения и оползни бывали в Кореизе чаще, чем я, а потому встречали их как буйных соседей — пережидали, пока барагозят, и жили дальше.
Возле автобусной остановки я заметила прилавок с инжиром. В Москве инжир продавали поштучно в филейчиках, как конфеты ручной работы, а на кореизской дороге по-нормальному — ящиками. Я попросила папу остановиться.
— Это не Дунаева? — он подался к лобовому стеклу, присматриваясь.
Папа был директором художественной школы и вел пофамильный учет своей бывшей поросли.
В продавщице я едва узнала одноклассницу: ее щеку занимала фиолетовая гематома, похожая на инжирную шкурку. Стрижка — короткая, с желтым мелированием, золотой зуб, халат в ромашках и ногти с землей под ободками.
— В гости приехала? — спросила она то ли с осуждением, то ли с завистью, когда я подошла.
Раньше Аня Дунаева была веселой и мягонькой, как пухлый летний шмель. Мы вместе ходили из школы по раскисшим тропинкам и самопальным лестницам. Она — в свою двухэтажную халабуду, которую делили четыре семьи, а я в свою однушку, которую дали папе с мамой как молодым учителям. У нас ванны и выварки всегда стояли наполненными, потому что даже холодная вода была по часам. Редко где работало отопление, а в холода спасались обогревателями. Выстиранное белье зимой надо было сушить особым образом, чтоб не заплесневело от сырости.
Анин район был хуже нашего, почти что крымский гарлем — дома, как алканавты, еле стояли, грязные и обшарпанные, привалившись друг к другу. На обвитых лианами и виноградом улочках торговали травой, а вечерами там тусовались опасные парни, от которых лучше было держаться подальше. Впрочем, днем я заходила к Дунаевым в гости, хотя мама мне запрещала. Тогда Анина бабка жарила для нас котлеты из рапанов. Иногда с нами обедали какие-то мужики, которые прицеплялись к Аниной маме, но быстро менялись.
Работая уборщицей в санатории, Анина мама получала больше, чем мой папа-директор. Но деньги у нее разлетались, как бабочки.
Однажды к кособокому дому явилась старая жилистая татарка. Неделю она обивала порог, утверждая, что это ее дом и она будет за него бороться, пока ее не прогнали руганью и пинками. В год моего рождения крымских татар реабилитировали, и они, с узбекской пылью на ботинках, еще долго тянулись в свои прежние владения. Побитые молоточками местной бюрократии, они захватывали необжитые районы и начинали строиться там без всяких на то разрешений.
Во втором классе Аня всех уверяла, что ее в школу привозит львенок. И обижалась, когда над ней смеялись. В пятом классе она рассказывала, что новый папа подарил ей норковую шубу. Но на уроки продолжала ходить в старенькой синтепоновой куртке, а иногда — с синяками.
В четырнадцать она влюбилась в старшеклассника-татарина. Он был поджарый, вороной и ретивый — из тех татар, кто не брал по несколько жен и у кого женщины не ходили в хиджабах. Но Аня татарской семье не нравилась. Полгода я слушала рассказы о тайной истории любви в духе: «О что за свет я вижу на балконе?» Как-то на приморской гулянке, где мы жарили мидий на жестяном листе и вливали в себя многолитровые запасы домашнего вина, во мне заговорил перебродивший виноград и выдал Анину тайну. Вино у нас делали все — от директоров школ до чуть ли не мимо пробегавших собак; летом давили виноград в ванных, а потом весь год спотыкались об огромные бутыли. Слух сошел на школу, как оползень. Оказалось, что мальчик знать не знал ни о какой Ане, а давно встречался с другой девчонкой. Ее подружки забили мне стрелку за распускание грязных слухов. Поддержать меня на стрелку Аня не пришла. А там разверзлось целая Куликовская битва, в которой я была как Ослябя и Пересвет вместе взятые. После этого с Аней мы больше не дружили. Меня поставили на учет Управления по делам несовершеннолетних и сняли только с поступлением в институт, прислав бумаги о моем помиловании прямо на кафедру, чем создали мне своеобразную репутацию.
После школы я училась в Севастополе на факультете вычислительных систем, лазила с друзьями в опустевшие подземные склады и ходила мимо муляжных домов с нарисованными окнами, которые во времена холодной войны прикрывали подземные заводы. Преподаватели на меня смотрели, как на козу в огороде. Думали, что у девочек с парнячьих факультетов извилин хватает только на то, чтобы на этих факультетах искать мужей и растаскивать их золотой запас на свои хозяйственные нужды. Впрочем, нужды эти были существенными. Я жила в общаге, которая напоминала шестипалубный корабль. С одного ее борта в окнах виднелось море, а с другого — мусорка. Внутри не было ни общей лестницы, ни лифта, из-за сквозняков все вечно болели, а длинные палубы соединялись черт-те как — чужаки не могли перебраться с этажа на этаж. Секция с плитами, туалетами и душем была одна на три этажа, а душ — без горячей воды. Приходилось таскаться с цинковым ведром на другой этаж, греть воду на плите, а потом через длинный коридор добираться до душа. Так что мужа я, и в самом деле, нашла быстро — Костя носил ведра с водой и поливал меня из ковшика — так было удобнее мыть голову.
Мы окончили институт и решили перебираться в Киев. Я осталась в Севастополе с котом и собакой, а Костя мыкался по собеседованиям в столице. Я собиралась переехать к нему, когда он устроится, а пока работала культурным обозревателем. Очередное бегство моего полуострова от хозяина к хозяину застало меня за написанием статьи о секте, маскирующейся под клуб любителей Рериха. Костя звонил из Киева и рассказывал о волнениях, потом — о стрельбе и мертвых, потом о том, что его работодатель сам организует такси сотрудникам, чтобы обвозить их вокруг опасных районов. В Крыму началась паника. Магазины стояли голые, как детишки перед купанием. Работали полевые кухни. Появились российские военные и бородатые сербы в камуфляже. Сербы болтались по настороженным улицам с автоматами. Люди бушевали на площадях. В неразберихе сбросили прежнего мэра и выдвинули нового, «народного». Как кнуты щелкали по городу слухи — один страшнее другого: русские боялись, что их будут убивать татары, татары боялись, что будут убивать их, все боялись, что придут украинские националисты и будут убивать всех. В первые дни паники из банкоматов выгребли последние деньги, а потом украинские карточки перестали работать. Мы с котом и собакой грустно пересчитывали остатки наличных, спрятанных в пароварке. Я боялась, как бы мы с Костей не застряли с разных сторон границы, и уговорила его вернуться.