– Беру его себе, будет моим сыном... Понимаешь?
Все засмеялись, но возражать не стали.
– Куда же ты его денешь, когда приедем?
– А это, понимаешь, видно будет.
– Ну, тогда и я буду его отцом! – закричал Левка.
– И я, – сказал Пашка.
– И я, – крикнул Сережка.
– Нет, прежде не хотели, теперь уже дудки, не уступлю. Моряком его сделаю!
И Ванька решительно подошел к Мишке, велел ему умываться.
Для Мишки согрели воду и коллективно вымыли его, а голову обрили. Стал Мишка безволосый и чистый, как новорожденный младенец.
Ванька дал ему запасные штаны, я – шапку, Левка – болотные сапоги, Пашка – рубаху. И когда Мишка все это надел на себя, сделался похожим на картинку «Мужичок с ноготок». Он утонул в шапке, в рубахе с рукавами почти до пола и огромных сапогах. Мы прыснули со смеху. Мишка попробовал пройтись, но шапка нахлобучилась на лицо, он наступил сапогом на сапог и растянулся. Поднявшись, попробовал сплясать, но после двух-трех ударов чечетки в своих тяжелых доспехах остановился, перевел дыхание и вытер пот с лица.
– Не спляшешь, – сказал он, – обутки тяжелые, надо малость попривыкнуть к ним.
Вот наконец невиданный, незнакомый Петроград.
Прощаемся с теплушками и высаживаемся на Октябрьском вокзале. Навстречу – носильщики, кондуктора, пассажиры... У нас во всем городе меньше народу, чем здесь на одном вокзале.
Человек в черной морской куртке, с золоченым значком на мичманке, остановил нас у входа. Велел грузить наши корзины, мешки, сундучки на автомобиль. Потом скомандовал:
– Стройся!
Выстроились мы и зашагали посреди улицы, озираясь по сторонам. А куда идем, сами не знаем.
Пришли в какой-то высоко обнесенный двор. Это был Дерябинский карантин. Часовой задержал Мишку у ворот.
– Он с нами приехал! – крикнул Ванька Косарев из строя. – Это мой сын!
– Нельзя, – сказал часовой, посмотрев на Ваньку и потом на Мишку.
А командир в мичманке сказал Косареву:
– В строю не разговаривать!
Нам назначили медицинскую комиссию и отправили во флотские казармы, прежде Крюковские, а теперь Второй балтийский флотский экипаж.
Флотские казармы кто-то в шутку назвал сорокатрубным кораблем. С первого же дня нас стали приучать к морским названиям. Ступишь на порог, а это не порог, а «комингс», пол – «палуба», лестница – «трап», шкафчики – «рундуки», потолок – «подволок», комната – «кубрик». И все было как на настоящем корабле.
А на другой день начались строевые учения. Нас учили строю и тридцати пяти приемам старой морской гимнастики.
Однажды, во время учений на площади, мы заметили, что какой-то мальчишка старательно повторяет наши упражнения.
– Ребята, а ведь это Мишка! – сказал Ванька Косарев.
Вечером Ванька Косарев стоял на часах у ворот казармы нашего флотского экипажа К нему подбежал Мишка.
– Ваня!
У Косарева дрогнули губы, но он не сказал ни слова.
– Ваня, ты что – меня не узнал?
– Часовому не полагается разговаривать, – строго сказал Косарев.
– А ты стой, а я буду тебе рассказывать... Я ведь теперь в детском доме, учусь там и бегаю к вам на площадь на гимнастику. Я с вами во флот пойду!
Так разговаривали они: один говорил, а другой стоял молча и слушал.
Таинственный узел погибшего в тайге матроса не давал мне покоя, и я спрашивал о нем у всех моряков. В экипаже находилась рота кадровых матросов. Но ни один из них не знал про такой узел.
– Почитай учебники по такелажному делу, – посоветовали они.
Я обложился книгами, которые взял в библиотеке экипажа. Начал с «Морской практики» Гелмерсена и Черкасова, просмотрел и старинный «Морской словарь» Бахтина 1870 года, и книгу Посьета «Вооружение корабля», изданную еще в 1854 году.
Много узлов на флоте, и у каждого свое имя и назначение. Самый простой – сваечный. Любой инструмент подашь на нем, не соскочит. А раздернуть узел один миг.
Удавочным узлом поднимают круглые предметы – бревна, трубы. А если прибавить к удавке шлаг[2], то самая скользкая рыба – угорь – не уйдет.
Корабельные ванты – веревочную лесенку на мачту – завязывают выбленочным узлом, и тогда не страшны им самые свирепые штормы.
Спущенная с борта беседка – площадка из досок, на которой сидит матрос и красит стенки корабля, – завязывается беседочным узлом. Водолаз на такой беседке осматривает грунт, ищет потопленные суда.
Прямым узлом, штыком, полуштыком швартуются корабли за береговые палы. Палы – это чугунные столбы в рост человека. Есть и маленькие столбики, с трехлетнего ребенка. За них швартуются речные трамваи, катера, буксиры и шлюпки. Эти столбики называются пальцы.
Голова моя гудела от избытка диковинных такелажных изделий. Я даже придумал стихотворение из одних названий и прочитал его знакомой барышне в клубе:
Шкентель, юнфер, люверс, кренгельс,
Виндзейль, бензель, брассы, сегерс,
Клетень, леер, талреп, строп,
Муссинг, сплесень, кранец, кноп.[3]
Она была в восторге. Спросила:
– А на каком это языке?
– На испанском!
Все было бы хорошо, но подвел меня старичок. Он сидел рядом с нами и глядел на шахматную доску. Ну, и смотрел бы себе. Так нет же. Вежливо поклонился мне и сказал:
– Молодой человек, я не позволю издеваться над языком, которым написаны «Дон-Кихот» и «Овечий источник»!
Но я недолго огорчался.
Как-то взводный послал нас к боцману Михеичу взять новые швабры, чтобы мыть «палубу» в казарме.
Михеич, обложившись волокнами смолистой пеньки, плел маты[4] и швабры, такие огромные, что мы, согнувшись, тащили их через плечо мыть в Крюков канал, а хвост волочился по дороге.
Мне уже говорили, что Михеич – самый знающий боцман. Я и попытался ему объяснить узел, который ищу.
– Как же, слышал, – сказал Михеич. – Называется он печатный, или любовный. Старинный узел. Знали его только боцманы старого флота. Завязывали им двери кают, кисы – кошельки и, вместо сургучной печати, денежные сундуки корабля, возле которых стояли часовые. Никто не умел развязать такой узел. Держали его в строгом секрете и предавали из поколения в поколение, только достойным. Одному он приносил удачу, а другому – несчастье. Начинается печатный узел со сваечного, а как вяжется дальше, не знаю. Зря ты ищешь, теперь его никто не помнит!
«Как же так, – думал я, обескураженный словами Михеича, – ведь ничто не исчезает бесследно. Хоть один человек да должен найтись, который владеет секретом?»
Вскоре нас отправили в Кронштадт. Финский залив был уже скован льдом; мы шагали вслед за подводами, на которых стояли наши чемоданы.
Ветер обдавал порошей, сыпал в глаза и в рот колючую холодную крупу. С нами рядом, стараясь попадать в ногу, шагал Мишка. Он узнал, что мы уходим, и решил тоже пойти во флот.
В Кронштадт Мишку не пропустили. Он заплакал, а потом вытер слезы и сказал:
– Все равно попаду во флот! Что я, хуже всех?
Пограничник рассмеялся, ему понравился шустрый мальчишка. Он о чем-то переговорил с командиром нашего взвода, и тот кивнул Мишке.
Мишка моментально вскочил на сани и, не веря своему счастью, сияющий, въехал в Кронштадт.
Вошли мы в улицы. Смотрим – кругом все сплошь военные моряки с ленточками: «РКК Балтийский флот». На одну кепку или платочек приходится двадцать-тридцать бескозырок.
Длинной ровной чертой тянется замерзший канал в гранитных стенах. Над каналом – заиндевелый парк.
Нас расписали по школам: меня – в водолазную, Леву – в электроминную, Пашку – в школу подводного плавания, Ваньку Косарева – в школу рулевых, Сережку – в школу комендоров (морских артиллеристов).
А Мишку определили юнгой в школу морских музыкантов. Он часто прибегал к нам, уже одетый во флотское обмундирование, в бескозырке, только без ленточки. Ленточку он получил одновременно с нами на Якорной площади, когда мы приняли красную присягу.
Однажды Мишка повел нас на крейсер «Аврора», где служил старый моряк боцман Василий Кожемякин – тот самый, которого велела нам разыскать его старушка мать.
Кожемякин оказался высоким, черноволосым, лет тридцати пяти, но на висках уже блестели седые волоски. На шее виднелся продолговатый шрам.
Он обрадовался.
– Не виноват я перед матерью, ребята, – говорит. – Подвел один стервец. Послал с ним письмо, а он порвал его в отместку за то, что его из флота выгнали. Давно пора очистить корабли от всякого сброда, а то уж очень много набилось всяких «жоржиков» и «иванморов», пока мы, старики, на фронтах дрались.
Мы уже знали, что партийная и комсомольская организации гонят с боевых кораблей косяки этой шпаны, случайной во флоте и не любившей флота. О них напечатали стихотворение в газете:
Прическа ерш, в кармане нож
И хулиганская сноровка,
Аршинный клеш: «Даешь, берешь!»
И на груди татуировка.
Когда-то этот буйный клеш
В атаку шел, покрытый славой.
Его девиз: «Даешь! Берешь!»
Гремел под самою Варшавой.
Победа! Сброшена шинель.
В газетах нет военной сводки.
И вот... «даешь» – взяла панель,
А клеш напялил шкет с Обводки.
Нет, врешь, щенок! Не проведешь!
Твой шик украден, а не нажит!
Шпана! Долой матросский клеш!
Не то... матрос тебе покажет!
Мишка с интересом разглядывал татуировку на груди и на руках Кожемякина. Боцман улыбнулся.
– Ты, смотри, себе такой не накалывай, плохая это штука... Из-за нее я чуть однажды не погиб в гражданскую войну... На Волге было дело. Шел переодетый в штатскую одежду с нашими и влопался к белой контрразведке. Злые были они на моряков, насолили мы им немало... Ну, нас тотчас по наколкам и узнали, повели расстреливать. Только один я и спасся – упал за секунду до выстрела, а на меня убитый свалился...