Рыба-одеяло — страница 2 из 34

– Беру его себе, будет моим сыном... Понимаешь?

Все засмеялись, но возражать не стали.

– Куда же ты его денешь, когда приедем?

– А это, понимаешь, видно будет.

– Ну, тогда и я буду его отцом! – закричал Левка.

– И я, – сказал Пашка.

– И я, – крикнул Сережка.

– Нет, прежде не хотели, теперь уже дудки, не уступлю. Моряком его сделаю!

И Ванька решительно подошел к Мишке, велел ему умываться.

Для Мишки согрели воду и коллективно вымыли его, а голову обрили. Стал Мишка безволосый и чистый, как новорожденный мла­денец.

Ванька дал ему запасные штаны, я – шапку, Левка – болотные са­поги, Пашка – рубаху. И когда Мишка все это надел на себя, сделался похожим на картинку «Мужичок с ноготок». Он утонул в шапке, в рубахе с рукавами почти до пола и огромных сапогах. Мы прыснули со смеху. Мишка попробовал пройтись, но шапка нахлобучилась на лицо, он наступил сапогом на сапог и растянулся. Поднявшись, попробовал сплясать, но после двух-трех ударов чечетки в своих тяжелых доспехах остановился, перевел дыхание и вытер пот с лица.

– Не спляшешь, – сказал он, – обутки тяжелые, надо малость попривыкнуть к ним.


* * *

Вот наконец невиданный, незнакомый Петроград.

Прощаемся с теплушками и высаживаемся на Октябрьском вокзале. Навстречу – носильщики, кондуктора, пассажиры... У нас во всем го­роде меньше народу, чем здесь на одном вокзале.

Человек в черной морской куртке, с золоченым значком на мич­манке, остановил нас у входа. Велел грузить наши корзины, мешки, сундучки на автомобиль. Потом скомандовал:

– Стройся!

Выстроились мы и зашагали посреди улицы, озираясь по сторонам. А куда идем, сами не знаем.

Пришли в какой-то высоко обнесенный двор. Это был Дерябинский карантин. Часовой задержал Мишку у ворот.

– Он с нами приехал! – крикнул Ванька Косарев из строя. – Это мой сын!

– Нельзя, – сказал часовой, посмотрев на Ваньку и потом на Мишку.

А командир в мичманке сказал Косареву:

– В строю не разговаривать!

Нам назначили медицинскую комиссию и отправили во флотские казармы, прежде Крюковские, а теперь Второй балтийский флотский экипаж.

Флотские казармы кто-то в шутку назвал сорокатрубным кораблем. С первого же дня нас стали приучать к морским названиям. Ступишь на порог, а это не порог, а «комингс», пол – «палуба», лестница – «трап», шкафчики – «рундуки», потолок – «подволок», комната – «кубрик». И все было как на настоящем корабле.

А на другой день начались строевые учения. Нас учили строю и тридцати пяти приемам старой морской гимнастики.

Однажды, во время учений на площади, мы заметили, что какой-то мальчишка старательно повторяет наши упражнения.

– Ребята, а ведь это Мишка! – сказал Ванька Косарев.

Вечером Ванька Косарев стоял на часах у ворот казармы нашего флотского экипажа К нему подбежал Мишка.

– Ваня!

У Косарева дрогнули губы, но он не сказал ни слова.

– Ваня, ты что – меня не узнал?

– Часовому не полагается разговаривать, – строго сказал Ко­сарев.

– А ты стой, а я буду тебе рассказывать... Я ведь теперь в дет­ском доме, учусь там и бегаю к вам на площадь на гимнастику. Я с вами во флот пойду!

Так разговаривали они: один говорил, а другой стоял молча и слушал.


* * *

Таинственный узел погибшего в тайге матроса не давал мне покоя, и я спрашивал о нем у всех моряков. В экипаже находилась рота кад­ровых матросов. Но ни один из них не знал про такой узел.

– Почитай учебники по такелажному делу, – посоветовали они.

Я обложился книгами, которые взял в библиотеке экипажа. Начал с «Морской практики» Гелмерсена и Черкасова, просмотрел и старин­ный «Морской словарь» Бахтина 1870 года, и книгу Посьета «Вооруже­ние корабля», изданную еще в 1854 году.

Много узлов на флоте, и у каждого свое имя и назначение. Самый простой – сваечный. Любой инструмент подашь на нем, не соскочит. А раздернуть узел один миг.

Удавочным узлом поднимают круглые предметы – бревна, трубы. А если прибавить к удавке шлаг[2], то самая скользкая рыба – угорь – не уйдет.

Корабельные ванты – веревочную лесенку на мачту – завязывают выбленочным узлом, и тогда не страшны им самые свирепые штормы.

Спущенная с борта беседка – площадка из досок, на которой сидит матрос и красит стенки корабля, – завязывается беседочным узлом. Во­долаз на такой беседке осматривает грунт, ищет потопленные суда.

Прямым узлом, штыком, полуштыком швартуются корабли за бере­говые палы. Палы – это чугунные столбы в рост человека. Есть и ма­ленькие столбики, с трехлетнего ребенка. За них швартуются речные трамваи, катера, буксиры и шлюпки. Эти столбики называются пальцы.

Голова моя гудела от избытка диковинных такелажных изделий. Я даже придумал стихотворение из одних названий и прочитал его зна­комой барышне в клубе:

Шкентель, юнфер, люверс, кренгельс,

Виндзейль, бензель, брассы, сегерс,

Клетень, леер, талреп, строп,

Муссинг, сплесень, кранец, кноп.[3]

Она была в восторге. Спросила:

– А на каком это языке?

– На испанском!

Все было бы хорошо, но подвел меня старичок. Он сидел рядом с нами и глядел на шахматную доску. Ну, и смотрел бы себе. Так нет же. Вежливо поклонился мне и сказал:

– Молодой человек, я не позволю издеваться над языком, которым написаны «Дон-Кихот» и «Овечий источник»!

Но я недолго огорчался.

Как-то взводный послал нас к боцману Михеичу взять новые швабры, чтобы мыть «палубу» в казарме.

Михеич, обложившись волокнами смолистой пеньки, плел маты[4] и швабры, такие огромные, что мы, согнувшись, тащили их через плечо мыть в Крюков канал, а хвост волочился по дороге.

Мне уже говорили, что Михеич – самый знающий боцман. Я и попытался ему объяснить узел, который ищу.

– Как же, слышал, – сказал Михеич. – Называется он печатный, или любовный. Старинный узел. Знали его только боцманы старого флота. Завязывали им двери кают, кисы – кошельки и, вместо сургучной печати, денежные сундуки корабля, возле которых стояли часовые. Никто не умел развязать такой узел. Держали его в строгом секрете и предавали из поколения в поколение, только достойным. Одному он приносил удачу, а другому – несчастье. Начинается печатный узел со сваечного, а как вяжется дальше, не знаю. Зря ты ищешь, теперь его никто не помнит!

«Как же так, – думал я, обескураженный словами Михеича, – ведь ничто не исчезает бесследно. Хоть один человек да должен найтись, ко­торый владеет секретом?»


* * *

Вскоре нас отправили в Кронштадт. Финский залив был уже ско­ван льдом; мы шагали вслед за подводами, на которых стояли наши чемоданы.

Ветер обдавал порошей, сыпал в глаза и в рот колючую холодную крупу. С нами рядом, стараясь попадать в ногу, шагал Мишка. Он узнал, что мы уходим, и решил тоже пойти во флот.

В Кронштадт Мишку не пропустили. Он заплакал, а потом вытер слезы и сказал:

– Все равно попаду во флот! Что я, хуже всех?

Пограничник рассмеялся, ему понравился шустрый мальчишка. Он о чем-то переговорил с командиром нашего взвода, и тот кивнул Мишке.

Мишка моментально вскочил на сани и, не веря своему счастью, сияющий, въехал в Кронштадт.

Вошли мы в улицы. Смотрим – кругом все сплошь военные моряки с ленточками: «РКК Балтийский флот». На одну кепку или платочек приходится двадцать-тридцать бескозырок.

Длинной ровной чертой тянется замерзший канал в гранитных сте­нах. Над каналом – заиндевелый парк.

Нас расписали по школам: меня – в водолазную, Леву – в электро­минную, Пашку – в школу подводного плавания, Ваньку Косарева – в школу рулевых, Сережку – в школу комендоров (морских артилле­ристов).

А Мишку определили юнгой в школу морских музыкантов. Он часто прибегал к нам, уже одетый во флотское обмундирование, в бескозырке, только без ленточки. Ленточку он получил одновременно с нами на Якор­ной площади, когда мы приняли красную присягу.

Однажды Мишка повел нас на крейсер «Аврора», где служил старый моряк боцман Василий Кожемякин – тот самый, которого велела нам разыскать его старушка мать.

Кожемякин оказался высоким, черноволосым, лет тридцати пяти, но на висках уже блестели седые волоски. На шее виднелся продолговатый шрам.

Он обрадовался.

– Не виноват я перед матерью, ребята, – говорит. – Подвел один стервец. Послал с ним письмо, а он порвал его в отместку за то, что его из флота выгнали. Давно пора очистить корабли от всякого сброда, а то уж очень много набилось всяких «жоржиков» и «иванморов», пока мы, старики, на фронтах дрались.

Мы уже знали, что партийная и комсомольская организации гонят с боевых кораблей косяки этой шпаны, случайной во флоте и не любившей флота. О них напечатали стихотворение в газете:

Прическа ерш, в кармане нож

И хулиганская сноровка,

Аршинный клеш: «Даешь, берешь!»

И на груди татуировка.

Когда-то этот буйный клеш

В атаку шел, покрытый славой.

Его девиз: «Даешь! Берешь!»

Гремел под самою Варшавой.

Победа! Сброшена шинель.

В газетах нет военной сводки.

И вот... «даешь» – взяла панель,

А клеш напялил шкет с Обводки.

Нет, врешь, щенок! Не проведешь!

Твой шик украден, а не нажит!

Шпана! Долой матросский клеш!

Не то... матрос тебе покажет!

Мишка с интересом разглядывал татуировку на груди и на руках Кожемякина. Боцман улыбнулся.

– Ты, смотри, себе такой не накалывай, плохая это штука... Из-за нее я чуть однажды не погиб в гражданскую войну... На Волге было дело. Шел переодетый в штатскую одежду с нашими и влопался к белой контрразведке. Злые были они на моряков, насолили мы им немало... Ну, нас тотчас по наколкам и узнали, повели расстреливать. Только один я и спасся – упал за секунду до выстрела, а на меня убитый свалился...