Никто из них больше никогда не вернулся к особняку Дорта, но Якоб, Райнер и Итало – троица оставшихся в лагере – всегда чутко прислушивались к новостям, касающимся его. Первые весточки пришли несколькими месяцами спустя – шел уже почти год расчистки долины, когда подоспела очередь Станции исчезнуть с лица земли. Согласно сведениям, доступным общественности, особняк Дорта все еще принадлежал мужчине, которого все предпочитали называть просто «гость Корнелиуса», но никто не мог вспомнить, когда в последний раз владельца видели за пределами дома, да и внутри, раз уж на то пошло. Уже долгое время в окнах особняка не горел свет, но все эти свидетельства запустения не смущали орды официально выряженных мужчин – те продолжали стучаться в главную дверь до тех пор, пока не стало ясно как божий день, что им никто не откроет. Порой к порогу особняка подбрасывали не менее официального вида конверты. Находились и такие упертые, что колотились в дверь по получасу, а один особо дотошный юноша даже обошел дом по кругу и стал продираться сквозь захватившие сад сорняки в поисках хоть каких-нибудь признаков жизни. Всё, что ему в итоге досталось, – сильный ожог от ядовитого плюща и полные штаны колючек.
Цель этих поползновений была предельно проста – известить Гостя, что его время в особняке подошло к концу, что уже назначена дата, до которой он еще может вывести отсюда все, что не подлежит уничтожению, что ему полагается чек на предъявителя, по которому он смог бы возместить стоимость отнятых земли и постройки. Шериф давно уже занимался всем этим, но репутация старого Корнелиуса всякий раз заставляла его обходить дом стороной. Когда же пробил час и на него возложили обязанность выселить Гостя любой ценой, он пошел на дело с большой неохотой. Шериф родился и вырос здесь и частенько слышал в детстве истории о загадочном Госте – именно они отвращали его от места до того самого дня, когда половина Станции уже полегла в руинах. Так или иначе, он учтиво постучал в дверь, и когда стало ясно, что никто к нему не выйдет, приказал прибывшим вместе с ним патрульным выбить ее. Они так и сделали, приложив немало усилий, ибо дверь была из добротных.
Внутри дом являл собой печальное зрелище. Глазам шерифа и помощников предстал не просто интерьер заброшенного дома, в котором успела обосноваться мелкая лесная живность, – вся мебель там была расколочена в щепки. Шерифу даже не нужно было далеко ходить, чтобы оценить масштабы запустения – одна из несущих стен обрушилась, часть крыши провалилась внутрь, превратив особняк в огромную выскобленную раковину. Черный мох покрыл каменные стены, облепил сваленные на полу обломки. Самая большая куча мусора была свалена по правую сторону от главного входа – откуда-то из-под ее основания одиноко торчала конечность. Шериф, сходу опознав в ней руку по локоть, пошел вперед, но тут один из патрульных ухватил его за плечо и дрожащим голосом произнес, что с рукой этой «что-то сильно не то». Высвободившись из хватки, шериф все же поосторожничал и, напрягши зрение, увидел: пальцы на руке обладали дополнительной фалангой, между ними пролегала перепонка, а ногти, заворачиваясь острыми концами вниз, напоминали скорее когти зверя.
Будь у шерифа другой склад ума, он, возможно, пошел бы дальше и расчистил бы мусор, дабы увидеть то, что под ним лежало. Но ни научного любопытства, ни простой удали у него за душой не водилось, он был очень осторожным мужчиной, за весь свой срок не влипшим ни в одну серьезную передрягу. Приказав патрульным покинуть дом, он вышел следом и запер дверь так крепко, как только получилось, а затем пошел прямиком в управу и заявил, что особняк Дорта не только пустовал, но и являл собой рассадник антисанитарии, который надлежало в скорейшем времени спалить, предварительно облив всеми видами горючего. Никто особо не стал возражать – огонь полыхал целый день, и примерно столько же времени ушло на то, чтобы почерневшая каменная кладка остыла и к ней можно было бы без страха прикоснуться рукой. Все, что было внутри, обратилось в пепел, который по приказу шерифа собрали лопатами и куда-то вывезли, быть может, на свалку в Уилтвике, а может быть, и прямо в воды Гудзона. После того как кладку снесли, та же безвестная участь постигла и камни, слагавшие ее.
Итак, особняку, к вящему удовлетворению шерифа, пришел конец. Поместье было во всеуслышание объявлено заброшенным, и бригады демонтажеров принялись за то малое, что от него осталось. Малое, да удалое – после пожара уцелел ряд хозяйственных построек, включая просторный амбар, и все их требовалось снести, не говоря уже о рубке разросшихся яблоневых садов и части леса, уцелевшего еще с поры первых европейских поселенцев. Была тут и парочка крупных камней; их не помешало бы вывернуть из земли и увезти. Всякую растительность – от куста до цветка, от сорняков до травы – необходимо было выкорчевать, а оставшуюся в земле ямку засыпать и разровнять.
Именно на этом этапе работы, когда слухи о том, что нашел шериф в особняке, просочились в лагерь и забегали от одной двери к другой, одна из рабочих бригад в прямом смысле слова откопала очередную странность, связанную с поместьем Дорта.
Дело было в одном из садов. После вырубки деревьев рабочие обвязывали пни цепями, приковывали к упряжкам мулов и вырывали из земли. Операцию эту на стройке водохранилища давно уже обкатали до автоматизма, и все шло гладко, пока не пришел черед предпоследнего пня. Тот не шел ни в какую – целых две упряжки не могли сдвинуть его с места. Усилиями трех его все же сняли: он вышел, выпростав непомерно длинные, гораздо больше обычных, корни – бледные, гибкие, чем-то похожие на щупальца осьминога, гораздо толще самых старых ветвей. В их переплетении и был обнаружен полупрозрачный конгломерат размером с голову человека. Отливающий не то белым, не то бледно-голубым, глазам рабочих предстал самый настоящий драгоценный камень – хоть никто и не смог опознать, какой именно. Он был теплым на ощупь и, похоже, некогда подвергался огранке. Кое-кто в таверне позже утверждал, что в одной из граней углядел далекий огненный глаз, вглядывавшийся в «самую душу», но к моменту признания этот кое-кто порядочно набрался, и ему, понятное дело, никто не поверил.
Несмотря на то что никто ничего не хотел разбалтывать, так уж получилось – камень был найден в самом конце рабочего дня. При всем своем любопытстве рабочие устали, и было им совершенно очевидно: чтобы безопасно извлечь драгоценность из паутины корней, потребовалось бы немало работы пилами. Кроме того, глава отряда, никогда не упускавший возможности выслужиться перед начальством, настоял на том, чтобы о камне доложили куда надо, а пока что оставили там, где нашли. Если бы все в отряде – или хотя бы кто-то один – были тверже уверены в ценности находки, все эти указания пропустили бы мимо ушей. Однако поскольку камень мог стоить примерно столько же, сколько стоила грязь, из которой он был извлечен (то есть ровным счетом ничего), главу отряда послушались. Со своей стороны тот уверил рабочих, что, если камень взаправду окажется драгоценным, им вне всяких сомнений что-то да причтется; на вопиющий абсурд подобного заявления никто даже не смог ничего ответить.
Так или иначе, компания не успела ничего предпринять: когда на следующее утро ее представитель прибыл в сад, камень бесследно исчез. Дерево лежало там, где его спилили, даже сплетение корней внешне выглядело нетронутым. Само собой, подозрение пало на рабочих, чьи клятвы и алиби не остановили компанию от обысков с полицией; не на руку им было и то, что в массе своей они были черными, тогда как начальство – европейцами. Самоцвет найден не был, и компания обратила наипристальнейший взгляд в сторону дома главы отряда – его полиция тоже перевернула вверх дном. К тому времени заинтересованность компании в находке, надо заметить, изрядно поугасла. Когда один из ученых на дотации компании предположил, что обнаруженный камень был, как он выразился, «самопроизвольно сублимировавшимся» полезным ископаемым, руководство постановило эту версию основной и свернуло все поиски.
Слухи о пропавшем камне жили гораздо дольше слухов о пугающем интерьере особняка Корнелиуса Дорта. Почти все сошлись на том, что камень кто-то умыкнул – скорее всего, те же люди из компании, явившиеся под покровом ночи. Кто-то грешил на полицию, кто-то – на причудливых персонажей вроде агентов Генри Форда, Джона Рокфеллера и даже кайзера.
Когда Якоб, не оставшийся в стороне от молвы, спросил Райнера о камне, его будущий тесть лишь махнул в ответ рукой:
– Око? Что ж, пропало – и черт с ним. Теперь оно – чья-то еще проблема, не наша.
На тот же вопрос Итало отозвался еще более лаконично:
– Дьявол его знает, – и пожал плечами.
Отрешенность Итало Якоб списал на бремя расширившейся семьи. Как дети Хелен и Георга прибыли в дом Итало и Регины, так в нем и осели. Им некуда было больше идти, у них не было каких-либо еще известных родственников, никто с родины ими не интересовался, а Регина, всякий раз как кто-нибудь упоминал слово «приют», становилась мрачнее тучи. Словом, они с Итало усыновили ребятишек – и дом их стал расползаться по швам. Зарплата Итало стала исчезать куда быстрее, и Клара повадилась раз в три-четыре недели готовить и отправлять ему еду – ничего особенно выдающегося, просто, к примеру, жаркое в горшочке, которое одна из младших сестриц Лотти заносила после школы.
Втайне Якоб задавался вопросом, насколько грубость Итало в общении с ним уходила корнями в память о незрячих глазах Анжело, сраженного наповал ударом топора в шею. В иные дни Якоб едва ли мог поверить в то, что на самом деле поступил так – роковой взмах топором казался ему порой просто сценой из дурного сна, как и все, произошедшее на берегу близ темных вод; он уповал на то, что хотя бы иногда Итало ощущал то же самое – и прощал его.
По правде говоря, бо́льшую часть времени на присутствии Якоба Итало едва ли заострял внимание – были у него дела и понасущнее. Несмотря на то что минул уже почти год, Якоб все никак не мог набраться смелости и спросить, что Итало испытывал к нему – презрение, гнев? Но жизни было угодно распорядиться иначе – через пару месяцев после того как от особняка Дорта и его пристроек остались один лишь фундамент и голая земля, одним утром Регина не встала с кровати. Итало послал своего старшего, Джованни, к доктору, но к тому времени, как тот прибыл, все было решено. По-видимому, рак матки, сидевший в ней уже долгое время, распространился по всему ее телу. Итало и дети сидели с ней до самого конца. В последний миг глаза Регины закатились, а губы задвигались, будто она хотела что-то огласить – некое напутствие или внезапно открывшуюся истину, – но вымолвить ей удалось одно-единственное слово: «женщина». Все другие слова умерли вместе с ней.