Комната погрузилась во мрак. Я не понял, что произошло – сначала решил, что лампа внезапно погасла. Но свет не выбивался из-под двери кабинета, огни города за окном тоже пропали. Чернота вокруг была такая, будто мы спустились в самый глубокий грот в мире. Ища лампу, я споткнулся, врезался в свой стол и сбросил книги и записи на пол. Паника уже сдавливала цепкими лапами мое горло – в темноте было отчего-то трудно дышать.
И тогда Вильгельм Вандерворт огласил второе слово – и свет, прекрасный, богатый, сливочный свет вернулся в кабинет. Разумеется, именно «свет» он и сказал. Мы расходились в вопросе ударения, но оказалось, что интерпретация Вильгельма была верной. Едва кабинет потонул во тьме, он понял то, чего не понял я – что слово, сошедшее с моих уст, изменило реальность на миг. В этом языке слово не означало какой-либо объект или явление – оно его претворяло. Назвать что-то – Райнер сделал широкий жест рукой – значило создать что-то. Ты имел дело с Рыбаком, и вряд ли тебе это покажется слишком диким, ну а нам тогда… Можешь себе представить. Мы, пара университетских профессоров, наткнулись на нечто стократ превзошедшее самые смелые наши ожидания. Верхом наших мечтаний было снискать хотя бы малую славу в научном сообществе, стать фигурой грандиозной в глазах студентов, завидной и значимой в глазах коллег. Но с тем языком…
Они достигли места, где ручей свернул вправо. Райнер отклонился от линии берега и направился к шеренге деревьев. Они с Якобом прошли добрых пятнадцать – двадцать ярдов, пока не достигли невысокой стены из плоских камней, выкорчеванных из земли и сложенных вместе, – явление весьма распространенное в здешних краях. Райнер уселся на постройку, Якоб остался стоять.
– Через торговца, что предоставил мне книги, – продолжил рассказ Райнер, – я сделал кое-какие запросы. В конце концов мы с Вильгельмом связались с небольшой группой людей, что были знакомы и с тем языком, который мы взялись переводить, и с многими другими. Их впечатлило то, чего мы достигли сами по себе, – этого было достаточно, чтобы принять нас как… учеников, можно сказать. Нам с Вильгельмом предстояло многому научиться. Существовали и другие языки, более древние и более мощные, существовали и существуют до сих пор. Многими летописями исчислялась история народов, что говорили на этих языках, – их верования, обычаи, взлеты и падения. У тех людей были карты мест, что возлежат на самом дне облюбованного нами мира, и свидетельства, повествующие о жителях тех мест.
В нашем новом увлечении мы с Вильгельмом, как и раньше, стали соревноваться. Оба из кожи вон лезли, дабы чем-нибудь удивить оппонента. Мы подталкивали друг друга вперед, быстрее, всё быстрее, пока не очутились у большой двери, вырезанной в стене глубокого подвала в одном из новых зданий Гейдельберга. Ты бы узнал дверной молоток с железным кольцом – его подобие мы видели на двери особняка Дорта. Один из наших менторов взялся за кольцо и отворил дверь. Подвал был, по крайней мере, на двадцать футов ниже уровня земли, но когда мы заглянули в дверной проем, нашим глазам предстал переулок. Вильгельм как ни в чем не бывало шагнул туда, и я, делая вид, что мне тоже все нипочем, пошел следом.
Вдоль берегов черного океана есть города. То был один из них. Он не был ни самым большим, ни самым старым, но целям наших менторов отвечал как нельзя лучше. Они дали нам задание – своего рода экзамен, дабы определить, готовы ли мы с Вильгельмом перейти к следующему этапу обучения. Наша миссия была проста – мы должны были пробраться на другую сторону города и найти кладбище. Там нам нужно было отыскать одну могилу и сорвать цветок, что рос на ней. Не все так просто, как кажется, – тот цветок население города почитало как душу священнослужителя, погребенного под ним. Сорвать это растение было равноценно если не убийству, то страшному богохульству. По улицам ходило множество стражей – высоких, обряженных в черные плащи и маски, напоминавшие изогнутые клювы хищных птиц, вооруженных длинными ятаганами, готовых изрубить в куски любого еретика вроде нас. География города была странной, противоречивой. Улицы неожиданно заканчивались глухими стенами или поднимались по мостам, которые обрывались высоко в воздухе; они приходили в круглые дворы, из которых разветвлялись в дюжины переулков. Мы должны были ориентироваться по звездам, горящим над головой, и то были не знакомые нам с тобой звезды, а совсем другие. Созвездия там носили названия Всадник, Посох, Гроздь Винограда. Но у нас получилось. То было сложное путешествие, которое нас пугающе приблизило к стражам в птичьих масках, но мы нашли нужный участок земли и белый цветок, поднимающийся из него по стройной дуге. Я сорвал его, а Вильгельм спрятал под пиджаком, и мы отправились обратно в переулок, конец которого вернул нас в подвал в Гейдельберге. Мы были измучены, но торжествовали, и остаток той ночи провели, празднуя победу вместе с нашими наставниками. Один из них убыл с цветком, а остальные с удовольствием поделились с нами разнообразными и весьма изысканными ликерами. Когда рассвело, мы, раздутые от гордости, побрели по домам, горланя старые песни.
К середине следующего дня триумф наш обернулся катастрофой. Вильгельм явился вовремя на запланированную лекцию по древнегреческому языку, но с самого начала студенты заметили, что с ним что-то не так. Он говорил без обычного энтузиазма; его голос стал размеренным, даже болезненным. Он был хорошо известен тем, что, читая лекцию, не сидел на месте, расхаживал перед залом и оживленно жестикулировал, но в тот день он не покидал трибуны, будто бы даже держался на ногах лишь благодаря ей. Его лицо было бледным, глаза – запавшими, волосы – растрепанными. Конечно, все это можно было бы объяснить последствиями злоупотребления сильным алкоголем. Студенты частенько мнят, что их учителя застрахованы от ошибок, совершаемых ими самими, поэтому вполне могли бы спутать дрянное похмелье с болезнью… Но потом, когда по лбу и щекам Вильгельма заструились черные кривые, будто вырисовываемые невидимым художником, ни о какой путанице в речи идти уже не могло. У него потемнели зубы, язык – от внимания сидящих на первых партах это не ускользнуло. Посреди речи Вильгельм начал кашлять, а лицо его стало напоминать фарфоровую маску с растрескавшейся поверхностью. Он кашлял все сильнее и сильнее, уткнувшись в ладони, а когда поднял голову, всем в аудитории стало видно, что у него не хватало фрагментов щек, лба… как будто фарфоровая маска разваливалась. Там, где была кожа, не было ни мышц, ни костей, только чернота. На глазах у почти ста насмерть перепуганных студентов Вильгельм Вандерворт рассыпался черной трухой, не оставив после себя ничего, кроме одежды и обуви.
Именно этот случай и привел к моему увольнению из университета. Мне стали задавать неудобные вопросы… как-то само собой в полиции всплыло мое имя… пошли разговоры… ну и вскоре я уже собирал свою семью к отъезду в Америку. Я мог бы побороться за свое доброе имя – быть может, даже преуспел бы. Я был любим и не возмущал коллег так, как Вильгельм. Как бы то ни было, я не оспаривал свое исключение. Мне оно казалось пустяковой расплатой за то, чему я позволил случиться с Вильгельмом. – Райнер взглянул на Якоба исподлобья. – Я-то знал, что если цветок, за которым нас послали, не будет перенесен надлежащим образом, будучи трижды обернут куском ткани, оторванным от подножия плащаницы, то последствия для того, кто его унес, будут ужасными. Я был готов к заданию, но Вильгельм настоял на том, чтобы самому передать добычу нашим наставникам. Я спросил его, взял ли он все необходимое, но он лишь усмехнулся в ответ. «Не будь таким консерватором», сказал он. И я уже почти готов был силой втиснуть ему обрез ткани, лежавший свернутым в кармане плаща… но этот его короткий снисходительный смешок остановил меня. Что ж, ладно, подумал я, поступай по-своему, ежели хочешь, посмотрим, кто потом посмеется. Да, он поступил по-своему, и кара над ним свершилась, но задела она и меня. После скандала менторы оборвали со мной все связи, ясно дав понять, что общих дел у меня с ними больше не будет. Я смог убедить себя в том, что оно и к лучшему.
Райнер кивнул на ручей.
– А теперь я слышу, как Вильгельм обвиняет меня в своей смерти. Говорит, что я убил его, как если бы подсыпал яд в кофе. Хуже того, по его словам, у меня не хватило смелости довести свое преступление до конца. Под напором совести я поставил крест на всех наших совместных исследованиях – а наработали мы, скажу я тебе, много. И вот теперь он – лишь прах, сохранивший память о том, каково это, быть человеком, но ничего с этой памятью поделать не способный. Теперь он проклинает меня. Твердит, что я трус и посредственность.
Наперекор себе Якоб все же спросил:
– Где именно он сейчас находится?
– Думаешь, я знаю? – проворчал Райнер и встал на ноги. Переступив через стену, он прошел к ближайшему молодому дереву, положил левую руку на пояс, склонил голову и простоял так некоторое время. Затем, встрепенувшись, он извлек из переднего кармана брюк нож – серебряный кухонный нож, вроде того, что был использован против Хелен много лет назад, может даже, тот же самый. Серией быстрых взмахов Райнер вспорол дерево. Он, должно быть, наточил его, подумал Якоб, глядя, как после каждого удара в коре остаются глубочайшие борозды. Закончив, Райнер сделал шаг назад, критически оценивая работу. Якоб тоже взглянул на дерево, но вскоре понял, что не может разобрать узор. Душу его переполнило странное ощущение спокойствия вкупе с легкой рассеяностью. Он даже почти забыл, зачем они с Райнером явились сюда. Он повернулся туда, откуда пришел, и побрел прочь от ручья, и уже на солидном отдалении ему в голову ударило, что старика-ученого он зачем-то оставил там. С пунцовыми щеками Якоб побежал обратно к стене и, осторожно обводя взглядом дерево, подошел к Райнеру. Тот стоял все в той же позе и смотрел куда-то в чащу – будто играя с кем-то, притаившимся в ней, в гляделки. Якоб рискнул проследить за его взглядом, но не увидел ничего, кроме стволов, выстроившихся ряд за рядом до самого горизонта. Он услышал, как Райнер пробормотал