Мать покачала головой.
— Ее арестовали, — добавила Ийя Ийябо.
— Идем поговорим снаружи, — позвала ее мать.
Соседка поднялась на ноги, и они с матерью — и увязавшейся следом Нкем — вышли на улицу. Икенна же остался стоять на месте, и взгляд его был пуст, словно у куклы. Потом он вдруг схватился за живот и устремился в ванную, где его громко стошнило в раковину. Тогда-то и началась его болезнь, страх лишил его здоровья. Кажется, что именно рассказ о смерти соседа-пьяницы окончательно убедил Икенну в непогрешимости пророческих способностей Абулу — и дым появился там, где огня еще не было.
Спустя несколько дней, субботним утром, мы все завтракали за общим столом, ели жареный ямс и кукурузное пюре. Икенна забрал свою порцию к себе в комнату, а потом вдруг выбежал, кряхтя и хватаясь за живот. Не успели мы ничего сообразить, как извергнутая пища приземлилась на плиточный пол позади синего кресла, которое мы называли Отцовским троном. Икенна торопился в ванную, но не совладал с силой, что гнала его опорожнить желудок. На полпути он рухнул на колено, скрывшись по пояс за спинкой кресла, и его снова стошнило.
— Икенна, Икенна! — кинулась к нему из кухни мать и попыталась его поднять. Икенна стал возражать, говорить, что все хорошо, хотя сам был бледен и выглядел нездорово.
— Что с тобой, Икенна? Когда это началось? — спросила мать, когда он наконец-то успокоился, но больше Икенна говорить ничего не стал.
— Икенна, ну почему ты не скажешь? Почему? Почему же?
— Не знаю, — пробормотал он. — Пусти, пожалуйста. Мне надо умыться.
Мать выпустила его руку, и Икенна пошел в ванную. Боджа произнес ему вслед:
— Бедный Ике.
Я повторил за ним, и Обембе — тоже. Давид сказал то же самое. И хотя Икенна никак не ответил на выражение сочувствия, дверью он хлопать не стал — аккуратненько закрыл на защелку.
Боджа тут же метнулся на кухню и вернулся с веником — пучком пальмовых волокон, туго перетянутых шнуром, — и совком. При виде его расторопности мать растрогалась.
— Икенна, ты живешь в страхе, что тебя убьет один из братьев, — стараясь перекричать шум воды, обратилась мать к нашему брату, — но ты посмотри на них…
— Нет-нет-нет, Nne, не говори, прошу тебя… — принялся умолять Боджа.
— Оставь, дай мне сказать ему, — ответила мать. — Икенна, выйди и посмотри на них. Просто выйди и посмотри…
Боджа возражал, что Икенна не захочет слушать, как он убирает рвоту с пола, но мать была непреклонна.
— Посмотри, как братья плачут о тебе, — продолжала она. — Смотри, как они прибирают за тобой. Выйди и взгляни на своих «врагов», как они заботятся о тебе, даже против твоей воли.
Наверное, из-за ее речи Икенна в тот день так долго проторчал в ванной. Но вот наконец он вышел, с полотенцем на бедрах. Боджа к тому времени все убрал и даже протер тряпкой пол, стену и спинку кресла — в тех местах, где подсыхала рвота. А мать все спрыснула антисептиком. Потом она заставила Икенну сходить к врачу, пригрозив, что в случае отказа позвонит отцу. Все, что касалось здоровья, отец воспринимал очень серьезно; Икенна знал об этом и потому сдался.
К моему ужасу, спустя несколько часов мать вернулась одна. Оказалось, у Икенны брюшной тиф, и его положили в больницу, прописали внутривенные уколы. Мы с Обембе в страхе расплакались, и мать принялась утешать нас, говоря, что завтра же Икенну выпишут и все с ним будет хорошо.
Однако меня не оставлял страх, что с Икенной скоро случится беда. В школе я ни с кем не общался, дрался, когда меня задирали, пока наконец не заработал порку. Редкое дело, ведь я, вообще-то, был ребенком покладистым и слушался не только родителей, но и учителей: жутко боялся телесных наказаний и всячески старался их избегать. Однако с братом моим творилось что-то неладное, и от горя я исполнился негодования. Особенно это чувство вызывала у меня школа и все, что было с ней связано. Пропала надежда на спасение брата; я боялся за него.
Яд, лишив Икенну здоровья и благополучия, далее забрал веру. Три раза подряд он пропустил воскресную службу, сказываясь больным, и еще одну — из-за того, что пролежал две ночи в больнице. И вот утром, перед очередным походом в церковь — видимо, осмелев после новостей о том, что отец отправился на трехмесячное обучение в Гану и в это время не сможет навещать нас, — он заявил, что остается дома.
— Уж не ослышалась ли я, Икенна? — переспросила мать.
— Нет, не ослышалась, — с нажимом отвечал Икенна. — Послушай, мама, я — ученый и в Бога больше не верю.
— Что? — вскричала мать и попятилась, словно наступила на колючку. — Что ты сказал?
Икенна не решался повторить свои слова и только хмурился.
— Я тебя спрашиваю: что ты сказал? — сказала мать.
— Я говорю, что я ученый, — ответил мой брат; слово «ученый» ему пришлось произнести на английском, ведь в игбо нет такого понятия. Голос его при этом звучал вызывающе.
— И? — Последовала тишина, и мать поторопила Икенну: — Ты договаривай. Закончи это гнусное предложение. — Направив палец ему прямо в лицо, она повысила голос: — Послушай меня, Икенна, уж чего мы с Эме никогда не потерпим, так это ребенка-атеиста. Никогда!
Она цыкнула и защелкала над головой пальцами, чтобы не накликать этакой беды.
— Значит так, Икенна, если хочешь оставаться членом нашей семьи и есть с нами за одним столом, то поднимайся с кровати, а не то мы с тобой влезем в одни брюки.
Угроза подействовала. Выражение «влезем в одни брюки» мать употребляла лишь тогда, когда гнев ее достигал предела. Она сходила в свою комнату и вернулась, намотав на запястье один из старых отцовских ремней, готовая пороть Икенну — чего она, кстати, почти никогда не делала. При виде ремня Икенна вылез из кровати и поплелся в ванную мыться и готовиться к службе.
На обратном пути из церкви Икенна шел впереди — чтобы мать не цеплялась к нему на людях. Да и просто потому, что она обычно давала ему ключи от ворот и входной двери. Сама она после службы редко шла домой сразу: либо оставалась с малышами в церкви на собрание прихожанок, либо шла к кому-нибудь в гости, либо что-то еще. Как только мать скрылась из виду, Икенна ускорил шаг. Мы шли за ним молча. Икенна зачем-то выбрал самую длинную дорогу, по Иджока-стрит, на которой жили бедняки, в дешевых домах — большей частью без отделки — и деревянных лачугах. В этом грязном районе практически на каждом углу играли дети. На широкой площади с колоннами скакали маленькие девочки. Мальчик — не старше трех, скрючившись, сидел над пирамидкой из коричневатых колбасок, которая все продолжала расти. Когда мягкая и зловонная пирамидка была готова, он побежал играть дальше — тыча в землю палкой и не обращая внимания на рой мух, вьющихся вокруг его зада. Мы с братьями сплюнули в грязь и тут же, повинуясь глубинному инстинкту, поспешили затоптать плевки сандалиями. Боджа так еще и принялся обзывать мальчишку и его соседей: «Свиньи, свиньи». Обембе, пока затаптывал свой плевок, отстал. Делали мы все это потому, что у игбо есть такое поверье: если беременная женщина наступит на плевок мужчины, он навсегда останется импотентом. Как я это понимал в те годы, у него должно было волшебным образом исчезнуть достоинство.
Улица и впрямь была грязная, и здесь жил с родителями наш друг Кайоде — в недостроенном двухэтажном доме, где полностью доделали только пол. Над верхним этажом высились бетонные столбы, из которых, подобно костям, торчали прутья арматуры. По двору были разбросаны замшелые строительные блоки. По всему каркасу дома и в дырках кирпичных стен гнездились ящерицы и сцинки. Они бегали повсюду. Кайоде рассказывал, что однажды мать нашла дохлую ящерицу в бочке с питьевой водой на кухне. Рептилия пролежала там несколько дней, никем не замеченная, пока вкус у воды не испортился. Мать выплеснула воду на землю, и мертвая ящерица оказалась перед ними в большой луже. Голова у нее разбухла вдвое, и труп ее — как у всякой утопшей твари — уже начал разлагаться.
В этом районе почти на каждом углу громоздились кучи мусора, они словно вгрызались в стены и ползли в сторону дорог. Кое-где в открытые сточные трубы набилась грязь, темная и ядовитая, точно опухоль. Грязь удавьими кольцами обвивала опоры пешеходных мостов; как птичьи гнезда, набивалась между киосками на обочине; гнила в ямках в земле и на заселенных участках. И над всем этим висел затхлый воздух, связывая дома невидимой сетью зловония.
Солнце немилосердно палило, и люди скрывались от жары под тенистыми кронами деревьев. На обочине женщина стояла под деревянным навесом и жарила рыбу в сковородке на очаге. Клубы дыма ровно поднимались вверх с двух сторон, а затем текли в нашу сторону. Тогда мы перешли улицу, пройдя между припаркованным грузовиком и верандой — в открытую дверь я мельком разглядел интерьер дома: на коричневом диване сидели двое мужчин; они о чем-то беседовали, активно жестикулируя, в то время как их обдувал напольный вентилятор с вращающейся головкой. У самой веранды под стол забились коза с козлятами, обложенные черными катышками собственных фекалий.
Наконец мы дошли до дома и остановились у ворот.
— Я сегодня видел, как Абулу прямо во время службы пытался зайти в церковь, — сказал Боджа, пока Икенна готовился отпереть замок, — но он был голый, и его не впустили.
Боджа вошел в число церковных барабанщиков. Играли они посменно, и сегодня был как раз его день. Боджа просидел всю службу возле алтаря и поэтому сумел разглядеть, как Абулу ломится в церковь через заднюю дверь. Икенна тем временем закончил рыться в кармане и выворачивал его, потому что ключ запутался в сплетении ниток из швов и в руки не давался. Изнанка кармана давно потемнела от чернильных пятен, а на землю, словно пыль, сыпалась мелкая арахисовая шелуха. Распутать нитки не получилось, и тогда Икенна просто рванул ключи со всей силой. Карман порвался. Икенна уже поворачивал ключ в замочной скважине, когда Боджа произнес:
— Ике, я знаю, ты веришь в пророчество, но ты ведь понимаешь: мы дети Божьи…