Дома без матери приходилось трудно. Нкем плакала, почти не переставая, и ее никак не получалось утешить. Я пробовал петь ей колыбельные — те же самые, что обычно пела мать, — без толку. Усилия Обембе тоже обернулись сизифовым трудом.
Как-то утром отец вернулся и, застав Нкем в таком состоянии безутешного горя, объявил, что мы едем навещать маму. Нкем тут же успокоилась. Перед уходом отец, который с тех пор, как мать положили в больницу, готовил для нас всю еду, подал нам завтрак: яичницу и хлеб. Потом они с Обембе, достав ведра, сходили за водой к Игбафе: наш колодец, после того как из него достали Боджу, стоял закрытый. Затем мы по очереди умылись и оделись. Отец надел просторную белую футболку, воротник которой пожелтел от множества стирок. А еще к тому времени у отца прилично отросла борода, так что он изменился до неузнаваемости.
Мы вышли во двор и сели в машину: Обембе впереди, а я, Дэвид и Нкем — сзади. Отец молча закрыл дверь, опустил стекло и включил зажигание.
Все так же молча он вел машину по улице, на которой в то утро царило шумное оживление. Мы обогнули большой стадион, утыканный прожекторами и бесчисленными флагами Нигерии. Над этой частью города возвышалась огромная статуя Оквараджи, неизменно вызывавшая во мне благоговейный трепет. На голове статуи я заметил крупную, похожую на стервятника аспидно-черную птицу. Мы ехали по правой стороне двухрядной дороги, отходящей от нашей улицы, пока не достигли небольшого открытого рынка на пустыре у обочины. Сбавили скорость и поехали по замусоренной грунтовой дороге. Потом снова начался асфальт. У края полосы в одном месте, в ворохе разлетевшихся перьев, лежала раздавленная тушка курицы. В нескольких метрах от нее собака, зарывшись мордой в лопнувший мусорный пакет, лакомилась его содержимым. Дальше отцу пришлось осторожно придвигаться вперед между оставленными у обочин тяжелыми грузовиками и фурами. По обеим сторонам дорожки, ведущей к открытому рынку, почетным караулом выстроились попрошайки, заявляя о своих бедах с помощью плакатов типа «Помогите, пожалуйста, слепому» или «Лоуренсу Оджо, пострадавшему при пожаре, нужна ваша помощь». Одного я даже узнал, он мелькал всюду на нашей улице: у церкви, у почты, возле школы и даже на базаре. Передвигался он на короткой доске с колесиками, загребая «обутыми» в сморщенные шлепанцы руками. Миновав государственную радиостанцию «Ондо», мы кое-как вписались в движение на кольцевом перекрестке в центре Акуре — внутри кольца стоял памятник: трое мужчин бьют в традиционные говорящие барабаны. Вокруг цилиндрического цоколя, на котором помещался памятник, заросли кактусов боролись за выживание с сорняками.
Отец остановился у желтого здания и некоторое время просто сидел на месте, словно бы осознав, что совершил ошибку. Вскоре я понял, в чем дело: прямо перед нами из другой машины выбралась группа людей; они вели мужчину средних лет — тот дико хохотал и покачивал торчащим из расстегнутой ширинки крупным членом. Если бы не более светлый цвет кожи да и относительно приличный вид, этого сумасшедшего можно было бы принять за Абулу. При виде него отец обернулась к нам и произнес:
— Ну-ка, быстро закрыли глаза и молимся за маму!
Потом он обернулся еще раз и, заметив, что я глазею на безумца, рявкнул:
— Все быстро закрыли глаза!
Убедившись, что мы выполнили требование, отец обратился ко мне:
— Бенджамин, начинай.
— Да, папа, — ответил я и, откашлявшись, начал молитву на английском. На других языках молиться я, впрочем, и не умел. — Во имя Иисуса, Господа нашего, прошу Тебя: помоги… благослови нас, Боже, и молю, исцели маму. Ты, который исцелял больных, Лазаря и прочих, сделай так, чтобы она больше не разговаривала, как сумасшедшая. Во имя Христа мы молимся.
Остальные хором произнес: «Аминь!»
Когда мы открыли глаза, сумасшедшего уже подвели ко входу в больницу и заталкивали внутрь, однако мы все еще видели его пропыленную спину. Отец вышел и открыл заднюю дверь с моей стороны. Нкем сидела, зажатая между мной и Дэвидом.
— Послушайте, друзья мои, — начал отец, пристально вглядываясь в наши лица покрасневшими глазами. — Во-первых, ваша мать не сумасшедшая. Слушайте, все, когда войдем, не смотрите по сторонам. Только вперед. Все, что увидите в стенах этого дома, должно остаться у вас в голове. Того, кто ослушается меня, по возвращению домой ждет Воздаяние.
Мы согласно кивнули, а потом один за другим вылезли из машины. Обембе с отцом пошли впереди, а я — сзади. Двинулись по длинной тропинке, обрамленной цветочными клумбами, и наконец вошли в большое здание, выложенные плиткой полы которого пахли лавандой. Мы оказались в просторном холле, полном разговаривающих людей. Я старался не смотреть по сторонам, чтобы меня потом не высекли, но искушению противиться не мог. И вот, пока отец меня не видел, я глянул влево — заметил бледную девочку. Ее голова на длинной тощей шее механически подергивалась, как у робота, язык почти постоянно торчал изо рта, а сквозь редкие тусклые волосы проглядывала бледная кожа. Я пришел в ужас. Обернувшись, увидел, как отец берет синий квиточек у женщины в белом фартуке за стойкой и говорит:
— Да, это все ее дети, они пойдут со мной.
Тут женщина за стеклянной стойкой встала и посмотрела на нас.
— Это все ее дети, — буркнул отец.
— Уверены, что им следует видеть мать в таком состоянии? — спросила женщина.
У нее была довольно светлая кожа. На голове у нее, поверх красиво напомаженных волос, неподвижно сидел сестринский чепчик, а на приколотой к груди табличке с именем было написано: «Нкечи Даниэль».
— Думаю, все будет хорошо, — пробормотал отец. — Я все тщательно взвесил, с последствиями справлюсь.
Сестра, однако, не удовлетворенная его ответом, покачала головой.
— У нас действуют строгие правила, сэр, — сказала она. — Но дайте мне минутку, я посоветуюсь с начальством.
— Хорошо, — согласился отец.
Пока мы ждали, сгрудившись вокруг него, меня не отпускало чувство, что бледная девочка не сводит с меня глаз. Тогда я постарался сосредоточиться на календаре, висевшем на стене шкафа за стойкой, а также на множестве плакатов, посвященных лекарствам и врачебным рекомендациям. На одном из них был изображен силуэт беременной женщины. На спине у нее сидел малыш, а по бокам стояли еще два карапуза. Чуть впереди высился мужчина — должно быть, муж. Он держал на плече еще одного ребенка, а на переднем плане стоял мальчик моего роста с плетеной корзиной в руках. Надписи под картинкой я прочесть не мог, но догадывался о ее содержании: это была одна из многочисленных социальных реклам в рамках агрессивной правительственной политики по контролю рождаемости.
Наконец вернулась медсестра и сказала:
— Хорошо, проходите все, мистер Агву. Тридцать вторая палата. Chukwu che be unu.
— Da-alu — cпасибо, сестра, — произнес отец в ответ на ее фразу на игбо и слегка поклонился.
Мать, которую мы увидели в тридцать второй палате, сидела в истощенном состоянии: пустой взгляд и все та же черная блузка, которую она не снимала со дня смерти Икенны. Вид у нее был такой болезненный и бледный, что я чуть не вскрикнул от ужаса. Глядя на мать, я подумал: а что, если это место высасывает из людей плоть, сдувает бока и ляжки? Меня сильно поразило, какие у матери сальные и свалявшиеся волосы, какие сухие и шелушащиеся у нее губы, да и вообще вся она изменилась. Отец направился к ней, а Нкем закричала:
— Мама, мама!
— Адаку, — позвал отец, обнимая мать, но та не обернулась. Продолжала пялиться в голый потолок, на неподвижный вентилятор посередине и верхние углы палаты. При этом она шептала едва слышно, осторожно и убежденно:
— Umu ugeredide, umu ugeredide — пауки, пауки.
— Nwuyem, снова пауки? Разве их всех не убрали? — Отец оглядел углы. — Где на этот раз?
Мать его будто не слышала и продолжала шептать, прижав к груди руки.
— Зачем ты поступаешь так с нами, с детьми и со мной? — спросил отец, а Нкем разревелась еще громче. Обембе взял было ее на руки, но сестренка так отчаянно лягалась, попадая ему по коленкам, что пришлось ее отпустить.
Отец хотел присесть на койку рядом с матерью, но она отпрянула, закричав:
— Оставь меня! Уйди! Оставь меня!
— Так мне уйти, да? — спросил отец, вставая. Он побледнел, и вены на висках проступили особенно четко. — Взгляни на себя, взгляни, как ты усыхаешь на глазах у оставшихся у тебя детей. Ада, ты знаешь, что нет в мире ничего такого, при виде чего глаз прольет кровавые слезы? Знаешь, что нет такой потери, которую мы не переживем?
Он, растопырив пальцы, провел над ней ладонью — от головы к ногам.
— Ну так чахни, чахни дальше.
Тут я заметил, что рядом стоит Дэвид и держится за подол моей рубашки. Он едва не плакал. Мне вдруг захотелось обнять брата, чтобы он успокоился, и я прижал его к себе. Ощутив аромат оливкового масла, которым я смазал его волосы этим утром, вспомнил, как Икенна купал меня, когда я был маленький, и как он за руку отводил меня в школу. Я был тогда очень застенчивым и до жути боялся учителей с их тростями, так что не мог просто поднять руку и отпроситься: «Простите, ма, можно выйти и сделать ка-ка?» Вместо этого я переходил на игбо и кричал во весь голос, чтобы меня услышал Боджа, сидевший в соседнем классе, отделенном от нашего лишь тонкой деревянной перегородкой: «Брат Боджа, achoro mi iyun insi!» Тогда его и мои одноклассники валились на пол от хохота, но брат прибегал и отводил меня в туалет. Он ждал, пока я закончу, подмывал и отводил обратно в класс, где учитель почти всегда лупил меня перед всеми по рукам — за нарушение порядка. Так происходило много раз, однако Боджа никогда не жаловался.
Больше отец меня и Обембе в больницу не брал. Разве что возил на свидание с матерью Нкем и Дэвида — да и то лишь когда они доводили его нытьем. Мать продержали в лечебнице еще три недели, и все эти дни стояла неестественно холодная погода. Даже ветер, что задувал по ночам, казалось, пел раненым зверем. А потом в конце октября налетел гарматан: сухой пыльный ветер, дующий в это время года с севера Нигерии, от Сахары, в сторону юга. И тогда даже на рассвете в городе тяжелыми полотнищами висел густой призрачный туман. Отец привез мать, посадив ее рядо