насколько она безумна. Так с нами и вышло.
Река уносила тело Абулу, точно раненого левиафана в облаке крови, а позади нас раздались голоса. Кричали на языке хауса. Мы обернулись, все еще во власти эмоций, и увидели, что к нам бегут двое с фонарями. Не успели мы сорваться с места, как один из них схватил меня за пояс брюк. Сильный запах перегара заглушил все прочие. Человек, невнятно тараторя, повалил меня на землю. Мой брат тем временем несся вдоль рощи и звал меня, удирая от второго преследователя, тоже пьяного. Мою же руку словно зажали в клещи — казалось, дернись я, и она оторвется. Пытаясь освободиться, я нашарил удочку и со всей отвагой ударил противника. Закричав, охваченный жгучей болью, он отшатнулся. Фонарик выпал у него из руки, и луч света на мгновение выхватил из тьмы его ботинок. Я сразу понял: это один из солдат, которых мы недавно видели на берегу.
Подхваченный вихрем страха, обезумев, я со всех ног побежал меж домов и кустарников, пока не достиг фургона Абулу. Там остановился и, упершись руками в колени, стал хватать ртом воздух — так, словно кислород мог напитать меня жизненной силой и успокоить. Тем временем я увидел, что солдат, гнавшийся за моим братом, бежит обратно к реке. Я спрятался за фургоном: сердце колотилось: я боялся, что солдат заметит меня. Я ждал, представляя, как он хватает меня и тащит за собой, но время шло, и вскоре я понял, что видеть меня он не мог: рядом с фургоном не было уличных огней, а ближайший фонарный столб рухнул, и над ним, словно стервятники над падалью, вились мухи. Юркнув в кусты на пятачке, отделявшем фургон от пустыря позади нашего двора, я отполз на приличное расстояние и побежал домой.
Мать уже наверняка закрыла магазин и вернулась, и потому я выбрал окольный путь — через поросячью лужу. Далекая луна освещала землю, и деревья застыли пугающими силуэтами — словно чудовища с темными, неразличимыми лицами. Когда я подбегал к забору, мимо, в сторону дома Игбафе, пролетела летучая мышь. Я проводил ее взглядом, вспомнил про их деда — наверное, единственного человека, кто видел, как Боджа прыгнул в колодец. Он умер в сентябре, в загородной больнице. Ему было восемьдесят четыре. Перелезая через забор, я услышал шепот: у колодца ждал Обембе.
— Бен! — окликнул он меня, вскакивая на ноги.
— Обе, — отозвался я.
— Где твоя удочка? — спросил брат, стараясь унять дыхания.
— Я… бросил ее, — запинаясь, ответил я.
— Зачем?!
— Она застряла в руке у того мужика.
— Правда?
Я кивнул:
— Он схватил меня. Пришлось отбиваться.
Брат, похоже, ничего не понял, и по дороге к помидорным грядкам я все ему объяснил. Затем мы сняли окровавленные футболки и, точно воздушных змеев, перебросили через забор, в кусты. Брат хотел спрятать свою удочку, но когда он включил фонарик, то на крючке мы увидели окровавленный кусок плоти. Пока Обембе соскребал ее о забор, я упал на четвереньки, и меня вырвало.
— Не волнуйся, — успокоил меня Обембе под пение сверчков. — Все кончено.
— Кончено, — не своим голосом повторил я, кивая. Брат, отбросив удочку, подошел и обнял меня.
16. Петухи
Мы с братом были петухами.
Созданиями, что пением поднимают людей, возвещают, словно живые будильники, о наступлении нового дня, а в награду за службу могут угодить на стол к человеку. Убив Абулу, мы сделались петухами, но процесс превращения по-настоящему начался спустя мгновения после того, как мы покинули сад и вошли в дом… где ждал пастор Коллинз, который, казалось, появлялся почти всегда, когда что-то происходило. Пастор уже собирался уходить. Рана на голове у него все еще была заклеена пластырем. Он сидел в кресле у окна, широко расставив ноги — между которых уселась Нкем; она играла и щебетала без умолку. Пастор приветствовал нас зычным голосом. Мать, которую наше отсутствие уже начало беспокоить, точно закидала бы нас вопросами — если бы не гость, а так она просто взглянула на нас с любопытством и вздохнула.
— Рыбаки! — вскинув руки, прокричал пастор Коллинз.
— Сэр, — хором отозвались мы с Обембе. — Добро пожаловать, пастор.
— Ehen, дети мои. Подойдите и поприветствуйте меня.
Он привстал, чтобы пожать нам руки. Была у него такая привычка — всем при встрече жать руки, даже детям — скромно и с неожиданным почтением. Икенна как-то сказал, что эта его скромность — вовсе не признак глупости и что наш пастор кроток, потому что «рожден заново». Он был старше нашего отца, но телосложением более коренастый.
— Вы давно пришли, пастор? — спросил Обембе, улыбнувшись, и подошел к нему. Хоть мы и выбросили футболки, но от Обембе пахло крапивой, потом и чем-то еще.
— Да уж порядочно, — ответил пастор, лицо его просветлело. Он прищурился, глядя на часы, съехавшие по руке к запястью. — Часов с шести, наверное. Нет, скорее, с без четверти шесть.
— Где ваши футболки? — растерянно спросила мать.
Я остолбенел. Мы ведь не придумали легенду, совсем о ней забыли. Просто сбросили футболки, испачканные в крови Абулу, и вошли в дом в одних шортах и парусиновых туфлях.
— Было жарко, мама, — после паузы произнес Обембе, — и они насквозь промокли от пота.
— И… — продолжила мать, вставая и приглядываясь к нам. — Взгляни на себя, Бенджамин, у тебя вся голова в грязи.
Все взгляды устремились в мою сторону.
— Признавайтесь, где были?
— Играли в футбол на площадке возле общественной средней школы, — ответил Обембе.
— Боже! — воскликнул пастор Коллинз. — Ох уж эти уличные футболисты.
В этот момент Дэвид принялся стягивать с себя футболку, и мать отвлеклась на него:
— Ты чего это?
— Жарко же, мама, жарко, мне тоже душно, — ответил наш братик.
— Ах, и тебе жарко?
Дэвид кивнул.
— Бен, включи вентилятор, — велела мать, а пастор Коллинз захихикал. — И марш в ванную, оба, отмойтесь!
— Нет-нет, можно я? — закричал Дэвид. Он быстро подтащил стул к стене, на которой висел выключатель и, забравшись на сиденье ногами, повернул ручку по часовой стрелке. Лопасти с шумом ожили.
Дэвид спас нас: пока все смотрели на него, мы шмыгнули к себе и заперлись. Шорты мы, конечно, вывернули наизнанку, чтобы скрыть пятна крови, но мать всегда узнавала, если мы в чем-то провинились, так что еще бы немного, и мать точно бы нас расколола.
Едва мы вошли в комнату, Обембе включил лампу, и ее свет заставил меня прищуриться.
— Бен, — сказал брат, его глаза осветились радостью. — У нас получилось. Мы отомстили за них, за Ике и Боджу.
Он снова тепло обнял меня, а я, положив голову ему на плечо, чуть не заплакал.
— Понимаешь, что это значит? — спросил Обембе, отстраняясь, но все еще держа меня за руки.
— Esan — возмездие, — сказал он. — Я много читал и знаю: если бы мы не отомстили, наши братья не простили бы нас и мы не знали бы свободы.
Обембе посмотрел вниз — на левой икре у него темнело пятно крови. Я закрыл глаза и кивнул.
Мы пошли мыться. Обембе поставил в угол ванны ведро с водой. Намылился и принялся смывать с себя пену, периодически зачерпывая воду большим ковшом. Кусок мыла до нас оставили в лужице воды, и он, растворяясь в ней, уменьшился вдвое. Пришлось мыться экономно: Обембе натер мылом волосы и стал лить воду на голову, чтобы пена, стекая, омывала все тело. Не переставая улыбаться, он затем вытерся большим полотенцем — нашим общим, на двоих. Когда пришла моя очередь лезть в ванну, руки у меня дрожали. Сквозь прореху в москитке на маленьком окне, забранном жалюзи, налетели привлеченные светом жуки и мошки. Теперь они ползали по стенам, а те, что сбросили крылья, образовали живой налет по всей ванной. Я следил за ними, тщетно пытаясь успокоить мысли. Меня накрыло ощущение дикого ужаса, и когда я попытался полить себя водой, то выронил пластиковый ковш, и тот разбился о пол.
— Ах, Бен, Бен, — метнулся ко мне Обембе и взял меня за плечи. — Бен, посмотри мне в глаза.
Я медлил, и тогда он схватил меня за голову и развернул к себе.
— Боишься? — спросил он.
Я кивнул.
— Почему, Бен, почему? Ati gba esan — мы свершили возмездие. Почему, почему, рыбак Бен, тебе страшно?
— Солдаты, — кое-как проговорил я. — Я боюсь их.
— Почему? Что они нам сделают?
— Боюсь, что они придут и убьют нас. Всех нас.
— Тс-с-с, не так громко, — велел Обембе. Я и не заметил, что произнес последние слова в полный голос. — Послушай, Бен, солдаты не придут и не убьют нас. Они нас не знают, поэтому не выследят. Даже не думай об этом. Они не знают, ни кто мы, ни где нас искать. Они же не видели, как ты сюда пришел, правда?
Я покачал головой.
— Так чего же ты боишься? Бояться нечего. Послушай, дни разлагаются, как еда, как рыба, как мертвые тела. И эту ночь точно так же настигнет разложение, ты позабудешь ее. Послушай, мы забудем ее. Ничего, — он горячо замотал головой, — ничего с нами не случится. Никто нас не тронет. Завтра приедет отец, отвезет нас к мистеру Байо, и мы улетим в Канаду.
Обембе встряхнул меня, чтобы я скорей согласился. В те дни я верил, что он сразу видит, когда меня удается переубедить, полностью перевернуть мои убеждения или наивные познания, как переворачивают вверх дном чашку. И часто случалось, что мне это было необходимо и что я нуждался в неизменно поражавшей меня мудрости брата.
— Понимаешь? — снова встряхнул меня Обембе.
— Скажи, а что мама с папой? Их солдаты тоже не тронут?
— Нет, не тронут. — Обембе ударил кулаком левой руки в раскрытую ладонь правой. — Все с родителями будет хорошо. Они будут жить счастливо и навещать нас в Канаде.
Я кивнул, помолчал еще немного, а потом другой вопрос тигром вырвался из клетки моих мыслей.
— Скажи, — тихо попросил я брата, — а что… что же ты, Обе?
— Я? — переспросил Обембе. — Я? — Он провел ладонью по лицу и покачал головой. — Бен, я же говорил, говорил тебе… Со. Мной. Все. Будет. Хорошо. С тобой. Все. Будет. Хорошо. С папой. И с мамой. Все. Будет. Хорошо. Ах, да все будет замечательно.