Последние слова Обембе на время приглушили мои страхи.
— Ладно, — согласился я.
— Тогда собирайся, быстро, быстро.
Он подождал, пока я сложу свои вещи в сумку.
— Быстрей, быстрей, я слышу, как мама молится. Еще зайдет проведать нас.
Пока я запихивал свою одежду в один рюкзак, а нашу обувь — в другой, Обембе стоял, приникнув ухом к двери. Потом, не успел я ничего сообразить, он выскочил в окно со своей сумкой и обувью. В темноте едва виднелся его силуэт — я с трудом разглядел протянутые ко мне руки.
— Бросай мне свои вещи! — шепнул Обембе.
Бросив брату рюкзак, я сам выпрыгнул наружу и упал. Брат помог мне встать, и мы побежали через улицу, что вела к нашей церкви, мимо домов, погруженных в глубокий сон. Лампы на верандах да редкие уличные фонари почти не разгоняли ночную тьму. Обембе постоянно вырывался вперед и, дождавшись меня, бежал дальше. Останавливаясь, шепотом подгонял меня: «Давай-давай» или «Бегом-бегом». Страх усилился. Восставали из своих могил воспоминания, и странные видения сковывали мои движения. Я то и дело оборачивался на наш дом, пока он не скрылся из виду. Позади нас луна прорвалась сквозь облака и окрасила улицу и спящий город в серые тона. Откуда-то, перекрывая отдаленный шум, доносилось многоголосое пение под аккомпанемент барабанов и колокольчиков.
Мы пробежали приличное расстояние и, хотя в ночи разглядеть было трудно, добрались, наверное, до середины района. Внезапно отцовское наставление: «…Прежде чем что-либо сделать, что угодно, подумайте о ней. О том, чем это для нее обернется. И только потом — только потом! — принимайте решение…» — пронзило мой разум, и я словно наткнулся на невидимый прут. Я потерял равновесие, точно сошедший с рельсов товарный вагон, сердце загудело. Я не заметил, как оказался на земле.
— В чем дело? — спросил, обернувшись, Обембе.
— Я возвращаюсь.
— Что? Бенджамин, ты рехнулся?
— Я возвращаюсь.
Обембе подошел ко мне, и я, испугавшись, что он потащит меня за собой дальше, вскрикнул:
— Нет-нет, не подходи, не подходи! Позволь мне вернуться домой.
Обембе не остановился, и тогда я, вскочив на ноги, попятился. Из рассаженных коленок у меня сочилась кровь.
— Постой! Постой! — крикнул брат.
Я остановился.
— Я тебя не трону, — как бы сдаваясь, поднял Обембе руки.
Сбросив рюкзак, он подошел ко мне. Обнял и, как только его руки оказались у меня на плечах, попытался увлечь за собой. Но я, как любил делать Боджа, поставил ему ножку, и мы оба повалились на землю. Мы боролись, и при этом Обембе повторял, что мы должны бежать вместе, а я умолял отпустить меня назад, к родителям, чтобы они не теряли нас обоих. Наконец я вырвался, порвав рубашку.
— Бен! — позвал Обембе, когда я отбежал на некоторое расстояние.
Я плакал, уже не сдерживаясь. Брат смотрел на меня, раскрыв рот. Он всегда сразу понимал, что к чему, и видел: я был твердо намерен вернуться.
— Если не идешь со мной, то передай им… — попросил он дрожащим голосом. — Передай папе с мамой, что я… сбежал.
Он едва мог говорить. Сердце его разрывалось от горя.
— Передай, что мы — ты и я — сделали это ради них.
В один миг я оказался рядом и обнял его. Обембе крепко прижал меня к себе, погладил по затылку. Он долго плакал у меня на плече, затем отстранился. Некоторое время он пятился, потом побежал. Но вдруг остановился.
— Я тебе напишу! — крикнул он.
И вот тьма поглотила его. Я дернулся вслед брату и прокричал:
— Нет, не уходи, Обе! Не уходи, не бросай меня! — Но его уже и след простыл. — Обе! — снова позвал я, в отчаянии бросаясь за ним. Однако Обе не остановился: похоже, он уже не слышал меня. Я споткнулся, упал и снова поднялся. — Обе! — еще громче, еще отчаянней позвал я в темноту, выйдя на дорогу. Ни слева, ни справа, ни впереди, ни позади я брата не увидел. Ни следа его. Кругом было тихо, ни души. Обембе исчез.
Я опустился на землю и снова разрыдался.
17. Мотылек
Я, Бенджамин, был мотыльком.
Хрупким созданием, что греется на свету, но вскоре теряет крылья и падает на землю. Когда умерли Икенна и Боджа, я почувствовал, будто укрывавший меня полог сорвало, но когда убежал Обембе, я рухнул с высоты вниз, как мотылек, у которого в полете вырвали крылья. Я превратился в существо, способное отныне лишь ползать, но не летать.
Я всегда жил подле братьев. Я рос, глядя на них, следуя их примеру, проживая свой вариант ранних лет их жизней. Без них я никогда ничего не делал — особенно без Обембе, от которого — почерпнувшего много мудрости от старших братьев и впитавшего еще больше из книг — я полностью зависел. Я жил с ними, полагался на них до того, что даже мысли у меня в голове появлялись, предварительно родившись в головах у них. И даже после смерти Икенны и Обембе я не сильно изменился, ведь рядом по-прежнему был Обембе — со своими ответами на мои вопросы. Но вот и он пропал, оставив меня на пороге двери, в которую я боялся войти. Не то чтобы мне было страшно жить одному, я просто оказался к этому не готов, не знал, что делать.
Когда я вернулся, наша комната показалась мне мертвой: пустой и темной. Я лежал на полу и плакал, в то время как мой брат убегал, с рюкзаком на спине и маленькой дорожной сумкой в руке. Тьма над Акуре постепенно рассеивалась, а он все бежал, обливаясь потом и задыхаясь. Должно быть, он бежал — вдохновленный историей Клеменса Фореля — как из лагеря для военнопленных. Пронесся тихой, темной улицей — до самого конца. Остановился ненадолго, глядя на пересечение дорог и решая, в какую сторону двигаться дальше. Но, как и Фореля, его мучил страх погони, и этот же страх наделял его разум мощностью турбины, заставляя мысли крутиться быстро-быстро. Должно быть, Обембе часто спотыкался и падал в ямы, запутывался в ползучих стеблях. Его одолевали усталость и жажда. Должно быть, он взмок от пота, покрылся пылью и грязью. Но он мчался дальше, неся в душе черное знамя страха. Страха, наверное, и за меня: что станет со мной, его братом, вместе с которым он пытался потушить пламя, охватившее наш дом. Пламя, грозившее в ответ пожрать нас самих.
Мой брат, вероятно, все еще бежал, когда небо посветлело и наша улица пробудилась, содрогнувшись от громких криков и выстрелов — как будто в город вошла вражеская армия. Слышались приказы, вой, стук в двери, яростный быстрый топот. Жужжали пули, щелкали бичи. Все эти звуки собрались воедино у наших ворот: пришло с полдюжины солдат. Когда отец открыл им, его отпихнули в сторону. Один военный пролаял, точно раненый пес:
— Где они? Где эти малолетние преступники?
— Убийцы! — сплюнул другой.
Испугавшись шума, Нкем разревелась. Мать принялась стучаться ко мне:
— Обембе, Бенджамин, проснитесь! Проснитесь!
Но тут раздался громкий топот, и ее перебили. Послышался крик, визги, и кто-то упал на пол.
— Прошу вас, прошу, они невиновны, невиновны.
— Молчать! Где мальчишки?
В дверь моей комнаты принялись колотить руками и ногами.
— Открывайте немедленно, или мы взломаем дверь и застрелим вас.
И я открыл.
Домой я вернулся спустя три недели после того, как меня забрали и я вступил в новый и пугающий мир без старших братьев. Я вернулся помыться. По настоянию мистера Байо, адвокат Биодун убедил судью отпустить меня — даже не под залог, а просто съездить домой, принять ванну. Отдышаться. Отец передал, что мать волнуется: как же так, я уже три недели не мылся. Всякий раз, как он передавал слова матери, я силился вообразить, как именно она это говорила, ведь за те три недели я сам почти ничего от нее не слышал. Мать вернулась в то же состояние, в какое погрузилась после гибели Икенны и Боджи, — ее вновь осадили невидимые пауки горя. И хотя она молчала, каждый взгляд ее и каждый жест словно бы содержали в себе тысячу слов. Я избегал матери, уязвленный ее горем. Когда умерли Икенна и Боджа, кто-то сказал, что, потеряв ребенка, мать теряет частичку себя. Перед вторым заседанием она поила меня фантой — я хотел сказать ей что-то, но не сумел. Дважды во время суда мать теряла самообладание и разражалась криками или плачем. Один раз это случилось, когда обвинение во главе с очень темнокожим мужчиной — в черной мантии он напоминал киношного демона — настаивало, что мы с Обембе виновны в преднамеренном убийстве.
В день перед первым заседанием адвокат Биодун посоветовал мне отвлечься и сосредоточиться на чем-нибудь постороннем — на окне, на барьере, отделяющем меня от судей… да на чем угодно. Конвой — охранники в коричневой форме — привел меня на встречу с ним, старым другом отца. Адвокат всегда улыбался и излучал уверенность, что порой раздражало. Они с отцом пришли ко мне в маленькую комнату для свиданий, а младший надзиратель запустил секундомер. В комнате стоял запах застарелого дерьма, постоянно напоминавший о школьном туалете. Адвокат Биодун просил меня не волноваться, заверив, что мы выиграем дело. При этом он добавил, что на суд будут оказывать давление, ведь я ранил одного из солдат.
В последний день моего ускоренного суда адвокат, раньше всегда такой уверенный в себе, уже не улыбался. Он был мрачен и тих. Экран его лица, на котором я прежде читал эмоции, подернулся рябью. Отец отвел меня в угол зала заседаний и открыл правду о том, что стало с его глазом, а потом подошел адвокат и сказал:
— Мы сделаем все, что в наших силах, остальное — в руках Божьих.
Забрать меня приехал пастор Коллинз — на своем фургоне, вместе с отцом и мистером Байо, который почти не виделся с собственной семьей в Ибадане и постоянно приезжал в Акуре — в надежде, что меня наконец отпустят и он заберет меня с собой в Канаду. Я его почти не узнал: с тех пор как мы виделись последний раз — а мне тогда было годика четыре, — он сильно изменился. Кожа у него сильно посветлела, а на висках пробилась седина. Говоря со мной, мистер Байо делал паузы, как водитель, который время от времени замедляет ход и после вновь ускоряется.