Рыбаки — страница 46 из 47

Послушай, Бен!

Один я пока не могу предстать перед родителями. Не могу. Во всем виноват только я, во всем. Это я пересказал Ике слова Абулу, которых он не расслышал из-за самолета — моя вина. Я был так глуп, так глуп. Послушай, Бен, даже ты пострадал из-за меня. Я хочу вернуться к родителям, но один перед ними предстать не могу. Я вернусь в день, когда тебя выпустят, и тогда мы вместе подойдем к ним и попросим за все прощения. Ты будешь нужен мне в этот момент.

Обембе

И вот, подумав о письме, я вдруг вспомнил про Игбафе: может, через него удастся выяснить, почему Обембе перестал писать? Но стоило спросить, живет ли еще Игбафе в Акуре, как мать уставилась на меня в сильнейшем удивлении.

— Наш сосед? — уточнила она.

— Да, сосед.

Мать покачала головой.

— Он умер.

— Что? — ахнул я.

Мать кивнула. Игбафе пошел по стопам отца и сделался водителем грузовика. Два года возил лес в Ибадан. Он погиб в аварии, когда его машина съехала в кювет, прямо в образовавшуюся из-за мощной эрозии яму.

Я слушал, затаив дыхание. Мы же выросли, играя вместе с этим мальчишкой. Я знал его всю жизнь, он вместе с нами рыбачил на Оми-Але. Это была ужасная новость.

— И давно это случилось?

— Года два назад или около того, — ответила мать.

— Неверно! — вмешался Дэвид. — Два с половиной.

Я глянул на него, охваченный сильным ощущением дежавю. Это было то ли в 1992-м, то ли в 1993-м, то ли в 1994-м, а может, вообще в 95-м или 96-м: Боджа точно так же поправил мать. Но сейчас ее поправил не Боджа, а самый младший из его братьев.

— Да, — ответила она с полуулыбкой, — два с половиной года назад.

Смерть Игбафе потрясла меня еще сильнее оттого, что в то время я даже не мог вообразить себе такого: пока я сижу в тюрьме, кто-то из знакомых может погибнуть. Однако умерли многие: мистер Боде, автомеханик, был из их числа. Он тоже погиб в автокатастрофе. Отец писал об этом в письме, которое буквально сочилось негодованием. Последние строчки надолго останутся в моей памяти:


Каждый день молодые гибнут на обветшалых и неровных участках шоссе, в этих смертельных ловушках, которые называются дорогами. Да, эти болваны в столице заявляют, что наша страна выживет. Все наши беды от бед с их головами и лжи.


На дорогу выбежала беременная женщина, и отец дал по тормозам. Женщина виновато замахала руками и перебралась наконец через проезжую часть. Тем временем мы оказались в начале нашей улицы, хотя я не сразу ее узнал. Ее подчистили и возвели новые здания. Казалось, обновили все, будто сам мир родился заново. Знакомые дома возникали в поле зрения, точно просветы на свежем поле битвы. Я увидел место, где некогда стоял фургон Абулу. От машины осталось только несколько кусков металла — словно поваленные деревья в зарослях крапивы. Там паслись, механически поклевывая землю, курица и ее цыплята. Зрелище меня удивило. Стало интересно, куда же делся фургон. Кто его убрал? Я снова задумался об Обембе.

Чем ближе мы подъезжали к дому, тем больше я думал о брате, и эти мысли стали угрожать моей детской радости. Мне стало казаться, что мечтам о солнечном завтра — если Обембе не вернется — скоро придет конец. Они рухнут и умрут, как изрешеченный пулями человек. Отец сказал, что мать считает Обембе мертвым. Четыре года назад, вернувшись после годового заключения в Мемориальной психиатрической клинике епископа Хьюза, она закопала его фото в землю. Ей приснилось, что Абулу убил Обембе — точно как родного брата, пришпилив его к стене копьем. Во сне мать пыталась снять Обембе со стены, но он медленно испустил дух у нее на глазах. Поверив, будто Обембе и правда мертв, она погрузилась в траур: плакала, не слушая слов утешения. Отец был не согласен, но счел благоразумным — ради ее скорейшего выздоровления — не спорить. Так ему посоветовал друг, Генри Обиалор: все пройдет само, если ей не перечить. Поначалу Дэвид и Нкем отказывались принимать это на веру, заявляя, что если Абулу к этому времени был уже мертв, то он не мог убить Обембе. Однако отец уговорил их сделать вид, что они согласны. Он сопровождал мать на похоронах. Она заставила его пойти, пригрозив наложить на себя руки. Но закопали в песок, рядом с Икенной, конечно, не Обембе, а лишь его фото.

Отец так изменился, что во время беседы совсем не смотрел в глаза. Это я заметил еще в приемном зале тюрьмы, когда он рассказывал о матери. Прежде он был сильным человеком, неуязвимым, всегда отстаивал свою многодетность: хочу столько потомков, чтобы наш клан добился успехов в самых разных областях.

— Мои дети станут великими, — говорил он. — Адвокатами, врачами, инженерами. Вот взгляните, наш Обембе стал солдатом.

Многие годы он таскал с собой этот мешок грез, даже не подозревая, что в нем завелись могильные черви. Это был мертвый груз, уже тронутый тленом.

Домой мы приехали почти в темноте. Ворота нам открыла девочка, в которой я сразу же — хоть и не без удивления — узнал Нкем. У нее было лицо матери, а ростом она намного превышала обычную семилетку. На спину ей ниспадали длинные косички. Увидев ее, я сразу же понял: Нкем и Дэвид — это цапли. Белоснежные, издалека похожие на голубей птицы, прилетающие после бури, целыми стаями. Они оба хоть и родились до бури, потрясшей наш дом, сами в ней не пострадали. Они ее пропустили, как человек, спящий в самый разгар жестокого шторма. Даже первое длительное отсутствие матери из-за болезни стало для них тихим дуновением ветерка, а не шквалом, и потому не разбудило.

За цаплями водилась еще и слава предвестников благих времен. Считалось, что ногти они чистят лучше любой пилки. Всякий раз, завидев в небе цапель, мы и прочие дети Акуре бежали за ними, призывно махали руками вслед низколетящей белой стае, повторяя одну и ту же кричалку:

— Цапля, цапля, сядь сюда!

И чем сильнее ты махал руками, тем быстрее кричал, а чем сильней ты махал руками и чем быстрее кричал, тем белее, чище и ярче становились ногти. Я думал об этом, когда сестренка устремилась ко мне и тепло обняла. Расплакавшись, она повторяла и повторяла:

— С возвращением, брат Бен.

Ее голос звучал словно музыка для моих ушей. Родители и Дэвид остались позади, у машины, и смотрели на нас. Я говорил Нкем, как я рад наконец вернуться, и тут кто-то дважды свистнул. Вскинув голову, я увидел тень — она мелькнула за забором, рядом с колодцем, из которого много лет назад достали Боджу. Это зрелище поразило меня.

— Там кто-то есть, — сказал я, тыча пальцем в полутьму.

Никто и с места не стронулся. Меня будто не слышали. Все просто стояли и смотрели. Отец обнимал мать, а на лице Дэвида играла широкая улыбка. Взглядами они то ли просили меня выяснить, в чем дело, то ли показывали, что я ошибаюсь. Но стоило мне взглянуть на то место, где годы назад подрались мои старшие братья, и я увидел, как кто-то карабкается на забор. Я пошел в ту сторону, и сердце в груди вновь принялось колотиться в безумном ритме.

— Кто здесь? — громко позвал я.

Никто сперва не ответил, никто не пошевелился. Тогда я обернулся, хотел спросить у родных, что же это было, но все они смотрели на меня, по-прежнему не говоря ни слова. Окутанные тьмой, они напоминали силуэты на черном заднике. Тогда я снова повернулся к забору и увидел, как на его фоне поднялась тень.

— Кто здесь? — снова спросил я.

Наконец тень ответила мне — громко и отчетливо, словно момент, когда я последний раз слышал этот голос, и настоящее не разделяло ничего: ни суд, ни решетки, ни руки конвоиров, ни наручники, ни барьеры, ни годы, ни километры. Словно минувшее было лишь мгновением, которое потребовалось прощальному крику Обембе, чтобы прозвучать и стихнуть. Или так: лишь интервалом между тем мигом, когда я услышал: «Это я, твой брат Обе», и тем, когда понял, что это он.

Тень двинулась ко мне, и я замер. Сердце встрепенулось вольной птицей. Это он, мой верный брат, появился передо мной во плоти, как цапля — после бури в моей жизни. И пока он шел ко мне, я вспомнил, как в последний день суда мне привиделось его возвращение. Перед тем, как в тот день я подошел к барьеру, отец заметил, что я снова плачу. Тогда он отвел меня в угол, к огромным аквамариновым стенам.

— Сейчас не время, Бен, — шепнул он. — Нет…

— Знаю, папа, мне только маму жаль, — ответил я. — Передай, пожалуйста, ей, что нам жаль.

— Нет, послушай меня, Азикиве, — произнес отец. — Ты выйдешь к суду как мужчина, каким я всегда хотел тебя видеть. Выйдешь к суду как мужчина, каким ты был, взяв в руки оружие, чтобы отомстить за братьев. — Он жестами изобразил великана, а по носу у него скатилась слеза. — Ты расскажешь, как все было. Расскажешь, как настоящий мужчина, каким я тебя воспитывал: как грозный гигант. Как… помнишь, как…

Он умолк, поглаживая себя по бритой голове и силясь вспомнить нужное слово, которое затерялось на задворках его разума.

— Как рыбаки, какими вы однажды были, — наконец произнес отец. Губы у него дрожали. — Слышишь, Бен? — Он встряхнул меня. — Я спросил: ты меня слышишь?

Я не ответил. Просто не мог, хоть и заметил суматоху у дверей зала: приближались конвоиры. Народу прибывало, среди прочих пришли репортеры с камерами. Видя это, отец нетерпеливо произнес:

— Бенджамин, ты не подведешь меня.

Я вовсю плакал, и сердце бухало у меня в груди.

— Слышишь меня?

Я кивнул.

Позднее, когда все заняли свои места и обвинитель — гиена — описал нанесенные Абулу увечья («…на теле многочисленные раны, нанесенные рыболовными крючками, вмятина в черепе, прокол кровеносного сосуда в грудной клетке…»), судья попросил меня высказаться в свою защиту.

И когда я встал, в голове у меня зазвучало отцовское напутствие: «…Как грозный гигант». Я обернулся и взглянул на родителей, сидевших вместе, рядом с Дэвидом. Отец кивнул мне. Потом одними губами произнес что-то, и я кивнул ему в ответ. Он улыбнулся. Я позволил словам свободно течь, голос мой парил над арктической тишиной зала. Я начал так, как всегда хотел начать: