Рыбаки — страница 6 из 47

Порол отец жестоко. Да еще заставил считать удары. Икенна и Боджа, распластанные на столе, получили двадцать и пятнадцать соответственно. Нам с Обембе пришлось считать до восьми. Мать вмешалось было, однако отец строго предупредил, что он и ей всыплет, если она будет лезть. В таком гневе он запросто мог сдержать слово. Его не трогали ни наши крики, визги и плач, ни мольбы матери. Все время, нанося удары, он повторял, что надрывается на работе и зарабатывает деньги, и при этом не забывал яростно выплевывать слово «рыбаки». Затем наконец, перекинув плети через плечо, он ушел к себе, а мы выли, натягивая шорты.

* * *

Ночь после Воздаяния выдалась суровой. Как и мои братья, я отказался ужинать, хоть и был голоден, да и аромат стоял соблазнительный: мать приготовила жареную индейку с плантанами. Она знала, что гордость не позволит нам сесть за стол, и потому приготовила это редкое в нашем доме блюдо — чтобы усугубить наказание. На самом деле она не готовила додо (жареные плантаны) уже очень давно — с тех самых пор, как с год назад мы с Обембе похитили пару кусочков из холодильника, а потом соврали, будто видели, как их съели крысы.

Мне отчаянно хотелось выбраться из комнаты и тайком стащить с кухни одну из четырех тарелок, на которых мать выложила наши порции. Удерживал меня страх предать братьев, устроивших голодовку. Неудовлетворенный голод лишь усиливал боль, и я очень долго плакал, пока наконец не заснул.

Наутро мать разбудила меня, похлопав по плечу.

— Бен, проснись, проснись. Отец хочет видеть тебя, Бен.

Каждая клеточка в моем теле горела от боли. Казалось, что в моих ягодицах стало больше мяса. Впрочем, к моему облегчению, братья прекратили голодовку, а я опасался, что она продлится еще целый день. После суровых наказаний мы дулись на родителей, избегали их и отказывались принимать пищу до тех пор, пока они не сдавались и — в лучшем случае — сами не просили прощения, стремясь чем-нибудь нас задобрить. Правда, на сей раз вышло иначе, потому что отец вызвал нас к себе.

Чтобы встать с кровати, мне пришлось сперва подползти к краю и медленно опустить ноги на пол. Ягодицы покалывало. В гостиной тускло светила стоявшая на середине стола керосиновая лампа. Электричество отключили еще вчера.

Последним, хромая и морщась на каждом шагу, пришел Боджа. Когда мы расселись по местам, отец долго и пристально смотрел на нас, подперев челюсть руками. Мать, сидящая лицом к нам, прямо передо мной, развязала узелок враппы под мышкой и приподняла чашечку лифчика. Сосок ее округлой, налитой молоком груди моментально исчез во рту у Нкем. Малышка жадно обхватила его — темный и твердый — губами, точно хищник, набросившийся на добычу. Отец с интересом разглядывал сосок, а когда Нкем начала есть, снял очки и положил их на стол. Всякий раз, когда он их снимал, в его темном, вытянутом лице отчетливее проступали черты сходства со мной и Боджей. Икенне и Обембе досталась кожа матери, цвета муравейника.

— А теперь слушайте, все вы, — произнес отец по-английски. — Ваш поступок сильно ранил меня, и причин тому множество. Во-первых, я предупреждал, чтобы в мое отсутствие вы не доставляли хлопот матери. А вы что? Доставили ей — и мне — самые настоящие хлопоты.

Он по очереди оглядел нас.

— Вы поступили очень дурно. Очень. Как могли дети, получающие западное образование, опуститься до такого вопиющего варварства? — Я тогда не знал, что значит слово «вопиющий», но по тому, как отец выкрикнул его, понял: слово — нехорошее. — И во-вторых, мы с матерью в ужасе от того, как вы собой рисковали. Это же не школа, в которую я вас отправил. Нигде на берегах этой смертельно опасной реки не найдете вы книг. И хотя я велел вам постоянно читать, книги вас теперь не интересуют. — Затем, убийственно серьезно нахмурившись и подняв руку в вызывающем трепет жесте, он сказал: — Позвольте же предупредить вас, друзья мои: любого, кто принесет домой плохие оценки, я отправлю в деревню, пахать в поле или собирать пальмовое вино, ogbu-akwu.

— Не дай Бог! — Мать защелкала пальцами над головой, словно разгоняя угрожающие слова отца. — Мои дети не будут такими.

Отец удостоил ее гневного взгляда.

— Вот именно, не дай Бог, — сказал он, подражая нежному тону ее голоса. — Как же Господь такого не допустит, когда у тебя под носом, Адаку, они ходили на реку целых три недели? Целых. Три. Недели. — Качая головой, он по очереди загнул три пальца на руке, по числу недель. — А теперь послушай, друг мой, отныне ты будешь следить, чтобы дети читали книги. Слышишь? Отныне ты закрываешь лавку в пять, не в семь. И чтобы никакой работы по субботам. Я не позволю, чтобы у тебя под носом мои дети скользили вниз по наклонной.

— Я все поняла, — ответила на игбо мать, цыкая языком.

— В общем, — продолжил отец, обводя взглядом полукруг наших лиц, — хватит причуд. Постарайтесь быть хорошими сыновьями. Никому своих детей пороть не нравится. Никому.

Причуды. Отец часто употреблял это слово, и постепенно до нас дошел его смысл: бессмысленное потворство своим слабостям. Он хотел говорить дальше, но тут под потолком зажужжал вентилятор, возвещая возвращение электричества. Мать щелкнула выключателем, а затем прикрутила фитиль керосиновой лампы. Пользуясь временным затишьем, я при электрическом свете взглянул на календарь на стене. На дворе был уже март, однако страницу февраля так и не перевернули. На ней красовалась фотография орла в полете: крылья расправлены, лапы вытянуты, когти выпущены; сапфировые глаза смотрят прямо в камеру. Птица величественно парила на фоне природы, точно мир был ее творением, а она в нем — крылатый бог.

В тот момент мне подумалось: что-то должно внезапно измениться, нарушить этот бесконечный покой, — и меня вдруг парализовало страхом. Я испугался, что птица отомрет и начнет молотить в воздухе крыльями. Испугался, что она вдруг заморгает, засучит лапами. Испугался, что когда это произойдет и орел наконец покинет отведенное ему место в небе на странице — той, на которую Икенна перелистнул календарь 2 февраля, — мир и все в нем изменится до неузнаваемости.

— С другой стороны, вам следует знать: пускай вы и совершили дурной поступок, он лишний раз показывает, что в вас есть мужество искателей приключений. Такой смелый дух — это дух мужчины. И я хочу, чтобы отныне вы направляли его на полезные дела. Сделайтесь рыбаками иного сорта.

Мы удивленно переглянулись — все, кроме Икенны. Он смотрел в пол. Ему было хуже остальных, особенно потому, что отец возложил всю вину на него и порол особенно нещадно, не зная, что на самом деле Икенна отговаривал нас от рыбалки.

— Вы должны стать рыбаками, удящими добрые мечты, и без особенно удачного улова домой не возвращаться. Вы должны стать настоящими гигантами, грозными и неудержимыми рыбаками.

Я сильно удивился. Мне-то казалось, что отец презирает это слово; ища объяснений, я взглянул на Обембе. Тот кивал, глядя отцу в рот и задорно выгнув брови.

— Молодцы, — пробормотал отец, и широкая улыбка разгладила морщины, прочерченные на полотне его лица гневом и яростью. — Я всегда учил вас тому, что даже из большого зла всегда можно извлечь что-нибудь доброе, — и поймите: из вас могут получиться совсем иные рыбаки. Не те, что ловят рыбу в грязной топи Оми-Алы, а рыбаки разума. Хваткие люди. Те, которые окунают руки в чистые реки, моря и океаны жизни и добиваются успеха, становятся врачами, летчиками, профессорами, юристами. Ну, как? — Он снова оглядел нас. — Вот такими рыбаками я бы хотел видеть своих сыновей. А теперь давайте все вместе исполним гимн.

Мы с Обембе тут же кивнули, и тогда отец перевел взгляд на наших старших братьев, по-прежнему смотревших в пол.

— Боджа, ты с нами?

— Да, — неохотно пробормотал Боджа.

— Ике?

— Да, — после затянувшейся паузы произнес Икенна.

— Вот и хорошо, а теперь все вместе: ги-ган-ты.

— Ги-ган-ты, — повторили мы хором.

— Гроз-ны-е. Г-р-о-з-н-ы-е. Гроз-ные.

— Неудержи-мые.

— Рыбаки добра.

Отец гортанно засмеялся, поправил галстук и пристально посмотрел на нас. Затем вскинул руку, задев кончик галстука.

— Мы рыбаки! — проорал отец во всю глотку.

— Мы рыбаки! — почти так же громко, надрывая глотку, хором повторили мы. Каждый из нас был удивлен, как резко — и почти без усилий — мы все пришли в возбуждение.

— Идем за нашими крюками, лесками и грузилами.

Кто-то умудрился произнести «грузивилами» вместо «грузилами», и отец заставил нас несколько раз отдельно повторить это слово, а после продолжил. Правда, перед этим посетовал, что мы слишком много общаемся на йоруба вместо английского, языка «западного образования», потому и не знаем простейших слов.

— Мы неудержимые, — продолжил он, и мы повторили.

— Мы грозные.

— Мы гиганты.

— Мы победим.

— Молодцы, мальчики, — похвалил отец, когда на комнату, точно осадок на дно, опустилась тишина. — Новоиспеченные рыбаки обнимут меня?

Опустошенные и огорошенные переменой — как по волшебству нечто глубоко омерзительное превратилось в престижное, мы встали и по очереди обняли отца, утыкаясь в его грудь между лацканами пиджака. Каждого отец несколько секунд похлопывал по голове и целовал в макушку. Потом он достал из портфеля пачку новеньких двадцатинайровых купюр, скрепленных бумажной лентой с печатью Центрального банка Нигерии, и выдал нам деньги на карманные расходы: Икенне и Бодже по четыре купюры, мне и Обембе — по две. Еще по одной купюре он оставил для Дэвида, спящего тут же, и Нкем.

— Не забывайте наш разговор.

Мы кивнули, и отец уже хотел уйти, но, словно вспомнив о чем-то, опять повернулся к нам. Подошел к Икенне. Опустил руки ему на плечи и сказал:

— Ике, знаешь, почему тебе досталось больше всех?

Икенна, по-прежнему неотрывно глядя в пол, словно в экран кинотеатра, пробормотал:

— Да.

— И почему же?

— Потому что я первенец, старший.