Однажды за ужином, когда все мы — двенадцать пассажиров и капитан Ларсен — сидим за столом, кто-то из присутствующих замечает:
— Ужасная гадость эти пауки.
— Что, что? Почему гадость? — возражает удивленный Ларсен и добавляет с язвительной усмешкой:
— Они такие же пассажиры, как и всякие другие, как каждый из вас, господа!
Он, по-видимому, доволен этим сравнением и продолжает с нескрываемым сарказмом:
— Эти пассажиры лучше многих людей: в них по крайней мере чувствуется характер!
Такой комплимент заставляет улыбнуться одного из собеседников:
— Какой характер? Бандитский, что ли?
Ларсен не выносит у своих пассажиров иронического тона. С его лица сразу сбегает усмешка, глаза ощупывают присутствующих хмурым, почти враждебным взглядом, и капитан бросает, словно оскорбление:
— Это насекомые, которые все могут, это сверхнасекомые!
— Пауки, — скромно замечаю я, вмешиваясь в разговор, — это, собственно, не насекомые…
Наступает минута тишины. Ларсен с трудом сдерживается, чтобы не взорваться. Я чувствую, что он с удовольствием испепелил бы всех нас.
Когда час спустя я навещаю капитана в его каюте, то застаю его в лирическом настроении. Он с увлечением читает книгу английского писателя Стивенсона «Доктор Джекиль и мистер Хайд», герой которой воплощает в себе двух людей: хорошего — доктора Джекиля и плохого — мистера Хайда. Капитан рассыпается в любезностях и пытается загладить впечатление от недавнего столкновения. Я пользуюсь случаем и позволяю себе колкую шутку — указывая на Ларсена пальцем, я говорю:
— Вот ангел доктор Джекиль и в то же время дьявол мистер Хайд.
— Нет, — задумчиво качает головой капитан и не без гордости заявляет: — Только мистер Хайд.
Он говорит это серьезно, без тени улыбки.
Вот уже несколько дней я наблюдаю за пауком из семейства Gasteracantha, выделяющимся своим видом и расцветкой. Это великолепное создание окрашено в лазурный цвет, причем голубой фон испестрен ярко-красными крапинками. Бросается в глаза его гротескный вид: из его брюшка торчат желтые дугообразные шипы, которые в несколько раз длиннее самого паука и напоминают какой-то диковинный хвост. В отличие от ликозид этот красавец паук — гордый, напыщенный — всегда передвигается не спеша, словно сознавая, что среди своих бесцветных собратьев он настоящий павлин.
Паучий Адонис принимается за работу раньше других пауков; уже на закате он ткет свою концентрическую паутину. Закончив работу, он прячется в укрытие и ждет. Нити его сетей очень прочные, их не могут порвать ни большие бабочки, ни саранча. Этот паук отличается поразительным терпением и выходит из засады только тогда, когда в паутине завязнет несколько насекомых. Он обходит их по очереди — флегматично, не спеша — и подносит к трепещущим пленникам свою голову, словно целуя. Это роковой поцелуй. Он длится всего несколько секунд, но за это время паук успевает высосать из несчастной жертвы все жизненные соки. Затем он выбрасывает останки из паутины и, тщательно осмотрев ее, с достоинством возвращается в свое укрытие, где терпеливо выжидает, пока в сеть не угодят новые жертвы.
Проходит еще несколько дней, и я кладу конец его кровожадности. Красивый паук сам становится добычей и попадает в мою коллекцию.
После того как мы миновали Пукальпу, капитан Ларсен сообщил мне, что вскоре мы увидим одного поселенца — большого чудака, скандалиста и вконец опустившегося человека. Он эстонец, много лет назад прибыл из Европы на Укаяли и осел здесь. Потеряв все свое состояние, он завяз в долгах и ведет нищенскую жизнь. В словах Ларсена явно чувствуется неприязнь к этому поселенцу.
Вечером следующего дня я знакомлюсь с эстонцем. На палубе появляется жалкий тощий человечек с изможденным лицом и запавшими глазами. Он хочет купить коробочку ампул хинина. У него последняя стадия малярии, и только уколы могут помочь.
— Сколько стоит хинин?
— Четыре соле! — отвечает Ларсен.
— У меня только три соле, — с тоской в голосе говорит больной.
— Значит, я не могу продать тебе хинин. Хотя… — Ларсен издевательски усмехается, глядя в ввалившиеся глаза эстонца, — попроси, чтобы чоло и индейцы устроили для тебя в третьем классе складчину…
Эстонец не выдерживает издевки и впадает в бешенство: в адрес Ларсена, сохраняющего поразительное спокойствие, летят самые ужасные ругательства. Когда он смолкает, капитан приказывает матросам вышвырнуть его с палубы.
— Я заплачу за него, — говорю я Ларсену, желая прервать эту неприятную сцену.
Капитан окидывает меня испепеляющим взглядом.
— Смотрите лучше за собой, — шипит он, — и не вмешивайтесь в чужие дела.
Обезумевший поселенец даже на берегу не перестает браниться. Пока мы медленно отплываем от берега, он продолжает осыпать проклятиями судно и его капитана. В густых кустах на берегу эстонца не видно, и почему-то кажется, что это сам лес шлет проклятия Ларсену, пароходу и всем лекарствам.
Ларсен с нескрываемым удовольствием прислушивается к крикам с берега; потом начинает смеяться. Смеется долго, зло.
Спектакль окончен; я направляюсь к своей каюте и по дороге снова замечаю пауков, плетущих свои сети.
Однажды на рассвете пароходный юнга врывается в мою маленькую каюту и будит меня криком:
— Вставайте! Приближаемся к Кумарии!
Это слово — как звук горна, как призыв — конечный пункт моей перуанской экспедиции: она находится в верховьях Укаяли, в тысяче восьмистах километрах от Икитоса.
Что же такое Кумария? Это берег высотой в несколько десятков метров, большая поляна на месте выжженного леса, на поляне десяток-два хижин из дикого сахарного тростника и один невысокий, но просторный каменный дом. Это асьенда итальянца Дольчи, на которой работают индейцы из племени кампа. Дольчи хорошо обращается с пеонами, но факт остается фактом: я впервые сталкиваюсь с замаскированной — и то не слишком — формой рабства. С трех сторон поляну обступил девственный лес, с четвертой — река, широкая, бурная, вся в водоворотах.
Кумария — это кладбище недавних[35] польских надежд. Привлеченные заманчивыми обещаниями безответственных энтузиастов, колонисты из Польши прибыли сюда, мечтая о лучшем будущем, но потерпели постыдное поражение, потеряли все и бежали отсюда. Виной всему была плохая организация и то, что переселенцы не были подготовлены к тем тяготам, на которые обрекала их жизнь во враждебном девственном лесу. Лишь несколько человек еще остаются здесь.
Кумария — это кипящий жизнью непроходимый лес, особенно буйный здесь, у подножия Анд, изобилующий искрящимися бабочками, ядовитыми насекомыми, прекрасными орхидеями, причудливыми млекопитающими, ленивцами, змеями. Это сплошной клубок зелени. Это тот самый рай, о котором грезят в своих снах натуралисты. Именно здесь я проникну наконец в глубь леса и услышу, как бьется его сердце.
Я нахожусь на юго-западной окраине величайшего в мире тропического девственного леса. Если полететь отсюда на восток, то до Пара пришлось бы нестись три тысячи километров над сплошным лесным массивом; если полететь на север к степям Венесуэлы, то пришлось бы мчаться около полутора тысяч километров над непроходимыми чащами, и лишь на западе граница леса проходит сравнительно близко, всего в двухстах-трехстах километрах отсюда, у высокогорных лугов Анд.
На «Синчи Рока» останавливают машины. Матрос-индеец бросает трап. Медленно, почти торжественно мы сходим на берег.
У самой реки стоит одинокое дерево, покрытое фиолетовыми цветами. На дереве сидит какая-то диковинная птица. Это черный тукан с огромным оранжевым клювом, почти таким же большим, как и сама птица. Когда мы появляемся на берегу, это крылатое диво громко каркает, так же, как наши вороны, и неохотно улетает в лес.
Улетает носатое чудище, яркий представитель причудливой фауны Амазонки, предвестник диковинок, которые мне предстоит увидеть в этом ошалевшем лесу.
— На реке туман! — этими словами будит меня мой препаратор и охотник, моя правая рука — Педро Чухутажи. Он метис, его мать индианка из племени кечуа.
— Валентин пришел? — спрашиваю я, одеваясь.
— Нет еще этого чоло! — отвечает он с оттенком пренебрежения, хотя сам он тоже чоло, то есть метис.
Педро прибыл вместе со мной из Икитоса. За те несколько месяцев, что мы работаем вместе, я успел полюбить его. Он сообразителен, прилежен, хотя и несколько замкнут. Мы привязаны друг к другу как настоящие друзья.
Когда две недели назад мы приехали в Кумарию, решив осесть здесь надолго, работы по сбору коллекций оказалось так много, что я взял нам в помощь Валентина, молодого метиса из племени кампа.
Ночью уровень реки еще повысился (когда же наконец вода в Укаяли перестанет прибывать, ведь и так уже потоп!), и наше каноэ затонуло. Пока мы вытаскиваем челнок из ила, начинает светать — уже половина шестого. Появляется заспанный Валентин, и мы отправляемся: я сижу с ружьем в середине, мои спутники на веслах на носу и корме.
Туман заволакивает не только противоположный берег, отдаленный от нас почти на километр, но и деревья на нашем берегу. И только неподалеку от нас в молочной пелене вырисовывается пальма агуаче, прекрасная пушистая пальма, стоящая здесь словно величавый страж экзотического рая. Говорят, что в этом дереве, пожалуй, самом красивом изо всех деревьев, какие только растут в Перу, воплощено очарование одной принцессы инков, которую злые чары превратили в пальму. Это поверье чем-то напоминает один из греческих мифов, однако на Укаяли нет и не было ни влюбчивого Аполлона, ни прелестной Дафны. Влюбчив здесь только наш Валентин, краснокожий джентльмен из Кумарии, а не с Олимпа.
В густом кустарнике просыпаются первые птицы. Уже отчетливо слышится чириканье каких-то птичек из семейства воробьиных, время от времени раздаются крики попугаев. А оттуда, где в Укаяли впадает небольшая речушка Бинуя, то и дело доносится громкое сопение: это резвятся в воде два полутораметровых речных дельфина, которых здесь называют буфео. Каждые несколько секунд они всплывают на поверхность, чтобы набрать воздуха, и в тот момент, когда их блестящие тела наполовину высовываются из воды, издают глубокие вздохи.