Рымба — страница 17 из 46

Сползли малые с печи осторожно, притулились на краю лавки. Женщина младенца в полутьме пеленает.

Никола браги бутыль достал, разлил себе и сыну по чашкам. Перекрестились, выпили.

– Рассказывай, Митя, – велел Николай.

– Дела, отец, такие, – начал сын, – служил я в артиллерии, контужен был на рубеже фугасной бомбою. Пока лежал без памяти, пушечным лафетом при отступлении ногу раздавило. Наши думали, что мертвый я, оставили лежать. Да и некогда хоронить-то было, в спешке, видать, отступали. Очнулся – кругом мундиры синие, шведы. Подобрали в обоз, в плен повезли. Долго ли везли, не помню, а остановились в одном стойбище у лопарей. Тут я опять в себя пришел, лес кругом дремучий. Чую – помираю. Говорю врагам, дайте преставиться спокойно. Поняли они меня, с телеги сняли, лопарям велели закопать, как отойду. Илве наказали глаза мне закрыть. Зовут ее Илва. – Митрий кивнул на кормящую мать. Та свое имя услыхала, замерла.

– Оно и видно – Илва[14], – вступила Митина матушка, наполовину финка, – вон смотрит как глазами волчьими. Все они, лопари, колдуны да ведьмы…

– Цыть! – тихо молвил Николай, и жена умолкла. – То, что скулы у нее высоки да глаза желтые, не наша печаль. Лишь бы Митьке любо было. А то, что волос черен, так и ты не русая, а, как лисица, рыжая… Ну, что сидим как на поминках? – обратился он к ребятам. – Сущик остывает!

Митя ложкой детям показал: ешьте, мол. Тут в дверь стук. Из сеней бас отца Моисея:

– Мир дому сему! Молитвами святых отец…

– Аминь! – ответил Николай. – Входи, отче. Даже собака на тебя не лает.

Вошел батюшка, снег с бороды отряхнул. Дети увидали – глаза от ужаса круглыми стали. Ложки побросали, за печь убежали. Илва сжалась, и младенец запищал.

– Не удивляйся, отче, – говорит Митрий, – садись за стол. Как раз и расскажу сейчас, чего они боятся.

…Лежу я, значит, в чьем-то чуме, жду, когда совсем в глазах стемнеет и в ушах утихнет. За пологом шведы обоз запрягают, дальше идти собираются. Илва что-то на воду шепчет, на лоб, на губы мне капает. И понимаю я, что светло в глазах стало и в ушах гремит. А это наши ополченцы налетели откуда ни возьмись, шведов рубят, лопарей стреляют, никого не щадят. Какие кричат, иные стонут. Сабли звенят, пищали пищат, фузеи дымят и грохочут. Один ополченец, ну чисто разбойник, полог сорвал, в горячке хотел изрубить нас с Илвой. “Постой, браток, – говорю ему, – я русский!” – “А эта?” – “Жена моя!” – отвечаю. “Что делаешь тут?” – “Раненый я!” – “Ну, коль раненый, оставайся. Пусть жена тебя лечит. А нам недосуг”. Оказалось, это отряд священника Ивана Окулова по шведским тылам рыщет, заставы жжет, усадьбы разоряет. Это уж я опосля узнал, домой добираясь. Полная тысяча бандитов-охотников у него под началом. Одно дело солдат вражеских рубить, так ведь и мирных не жалеют! Целые деревни жгут. А государь Пётр Алексеич, говорят, всем ополченцам велел по рублю выдать, по кафтану да по тесаку. И добычи не отнимать. Священнику Окулову дом на перешейке подарил, ружье наградное. За то, что много горя шведу причинил и нанес урону. Так и ходит отец Иван с крестом на пузе, в кафтане поверх подрясника и с тесаком на поясе. Я сам видел…

– Ладно, Николай, я по делу, – тяжко вздохнул отец Моисей. – Ты тут жертвовал на храм, а я рассудил, что до весны иконостас чинить не надо. Так что серебро твое в целости осталось, самому тебе и пригодится. – И он сунул в руку Николаю кисет с монетами. – Пойду я, поздно уже. Потом подружимся с твоими чадами. Hyvää yötä, äiti. Hyvää yötä, lapset[15]. – Он хлопнул Митю по плечу и вышел в сени.

Дети удивленно глядели из-за печи. Девочка осторожно пустила кошку на пол.

– Ну Моисей! – пробормотал Николай и развязал кисет. – Тут раза в три монет поболее, чем я ему отдал.

– …Лечила меня Илва как умела: водой, травой и заговорами, – продолжил Митрий, – и дымом, и кровью, и даже молоком своим. Другого-то ничего не было. Дотла наши лихие люди разорили стойбище, камня на камне не оставили, всю родню ее по лесам разогнали или убили.

Не знаю, сколько времени лежал я дух вон. И в темноту меня собака черная тащила, и к рассвету олень седогривый вел. Рога у него мхом поросли, клесты в них гнезда свили. И с гусями над Рымбой я пролетал. Даже от щуки в глубине ершом мелким прятался. Однако вынырнул я из возду́хов, как из проруби. Глаза открыл – лежу у очага под шкурами в чем мать на свет.

Слышу, что-то говорит мне женщина лопарская, я в ответ по-русски, а друг друга не разумеем. Я по-нашему, по-людиковски, – толку нет. Да и что тут, думаю, говорить. Голову поднял и вижу: кожа на ране розовая и даже кость перестала гнить. Спасибо, Илва. Спасла.

Встал на одну ногу, костылик из ольхи ножом вырезал. Тем ножом, что ты мне, отец, подарил. Собрали мы с Илвой котомочку, дочь ее грудную спеленали, матери за спину перекинули и пошли втроем на трех ногах дорогу к Рымбе искать. А куда еще деваться?

И полдня не прошли, чуем – гарью пахнет. Вышли на опушку, видим – финский хутор, вернее, пепелище от него. Уж как оно там было все, рассказывать не стану, скажу только, что нашел этих малышей в кустах на краю опушки. Их, видать, успели вытолкать родители из дома, а уж в лесу их ополченцы наши славные рубить-то постеснялись. Или подумали, что сами в чаще сгинут. Почти и не ошиблись.

Сидят они в кустах, к пожарищу идти боятся и в лес не хотят. Насилу Илва их заставила пойти за нами, последние сухари им скормила. А маленькую эту от кошки оторвать так и не вышло. Она заходится аж, синеет и глаза закатывает, а кошка – та куклой у нее на руках висит, не шевелится, по глазам только и видно, что жива. И те слезятся. Ни от одной, ни от другой звука не слыхали.

Отправились дальше, к русской границе. Впереди Илва, она все тропы знает, следом я на костыле, а за нами дети. К сумеркам вышли на заимку охотничью. Вошли. Очаг разожгли. Илва из котомки горсть крупы и пять сушеных рыбок достала, сварила похлебку. Похлебали все, она каждому по рыбке раздала, велела не глотать, а во рту катать. Сама что-то говорит мне, за окошко показывает. Догадываюсь я, что непогода близко. И от тепла так всех разморило, что дети сидя на лавке спят.

Пошарила Илва по чердаку, собрала каких-то тряпок да старых сетей, замотала ими детей и тут же на лавке и уложила. Сама дров в очаг подкинула, дочурку свою, Лину, перепеленала и села у огня ее кормить. Я ей объясняю, ты поспи, а я огонь покараулю. Тут она и уснула. Ребенок титьки насосался и тоже спит. Тишина и сонное царство. Еще и снег пошел, и тьма сгустилась.

Сидел я у огня, сидел, думал-думал, а ничего не выдумал. Решил, будь что будет, Господь управит. Детей этих в лесу не бросишь, а Илва мне теперь нужнее, чем я ей. Так и уснул. Проснулся: она питье из травы варит, бодрящий дух по заимке плывет. Очаг пылает. Дети тихонько на лавке сидят, выспались.

В лесу, однако, не перезимуешь. Крупы и сущика у Илвы дня на два только и осталось. Еще и снегу по колено навалило за окном. Напились отвара мы, успокоились, взбодрились, детей укутали и вышли в лес.

До порубежья Илва довела, дальше я вперед вышел. Повезло нам – солдат не встретили ни шведских, ни своих. А по дороге люди добрые все попадались. В деревне Койра бабы каких-то зипунов на малышей напялили, в селе Янис накормили, на хуторе Кукко[16] ночевать пустили. Хозяин-вепс с собою хлеба нам отрезал и сала шмат. Ими и продержались до берега…

Поглядел дед Николай, что дети всё доели, говорит жене:

– Не было у нас с тобой, Лемпи, внуков, а теперь сразу четверо.

– Все чужие… – заворчала та, но муж снова тихо перебил:

– Цыть, говорю тебе последний раз. Лучше вспомни-ка язык своей матери да скажи ребятам, что зовут тебя баба Люба, а меня – дед Коля.

Вздохнула Лемпи, улыбнулась детям, ткнула пальцем в Николая и говорит:

– Коля-Укко! А я Лемпи[17].

– Ну а вас как звать? – И Коля-Укко предъявил братьям тяжелую и твердую, как наковальня, ладонь кузнеца.

– Пекка[18], – сказал один и осторожно протянул навстречу руку.

– Молодец, Петька, каменный кулак! – похвалил его Никола. – Ну а ты, дружок?

– Тиму, – тихо ответил другой и покраснел.

– Победитель, – сообразила Лемпи.

– Ну что ж, Тимофей, научу ковать, будем железо побеждать! А что есть на свете крепче железа? Верно мыслишь, только человек… Осталась барышня.

Чтобы не пугать, Николай убрал руку и вопросительно глянул на девочку. Та сидела молча, смотрела Коле-Укко за правое плечо и держала кошку под мышки. Пекка что-то сказал Любе, и Люба перевела:

– Она всегда молчит.

– Анна-Лийса, – добавил Тиму.

– Дар Божий, – перекрестилась Лемпи, взяла дитя на руки и зашептала-запричитала: – Я тебя, девонька, еще калиткам научу, и ржаной рыбник с ряпушкой испечь, и шить приданое на пяльцах будем, ты только, магуйсту, так не тоскуй…

– Значит, вот что, Митрий! – в третий раз перебил жену Николай. – Давай их всех на печь укладывай! Братья́ твои сейчас на промысле, вернутся, я им денег выдам. Пущай Огонька в сани запрягут, в село смотаются, припасов на зиму укупят. Соседская изба, Харлашкина, впусте стоит, так ведь я атаман-староста. Велю им в божеский вид ее привести и там пока жить. Захочешь – сам туда перебирайся, а нет – тут оставайся. Нам веселее. Серебра церковного тебе еще и на корову хватит. Пока морозы не ударили, мы ее по льду с мандеры и приведем. Сено есть… И зови жену за стол, какого лешего она за печью там сидит, как неродная?..»

* * *

Хорошо, ветер с берега был! В озеро дул. Горела только та стена у церкви, что к воде ближе. Остальные еще просто дымили. Пока Слива бежал в темноте по берегу на свет огня, он раза два споткнулся на камнях и упал, звеня ведром. Но все же зачерпнул полное и выплеснул его в пламя, а уж потом остановился на секунду, чтобы понять, как быть.