Да еще ячмень растет, лук-морковку бабы сеют, лен треплют, холсты ткут. Детвора рыжики собирает, а старики – боровики. Все вместе клюкву мочат, бруснику сушат, все в дело идет. Мельница, и та в Рымбе появилась.
Деревня помаленьку ожила, бабами и мужиками приросла, парнями и девками зацвела. Сваты приезжали аж из Устюга. Как ягодки, детишки народились.
Митрий с Илвой и детьми жить ушли в свою избу.
Петька и Тимоша, их приемные сыны, статными выросли молодцами. Широкоплечие и светловолосые, глаза стальные, носы курносые. Петька с отцом на отхожий промысел стал ходить, возы-обозы рыбные в столицу водить. А Тимофей с дедом Николаем уголь березовый жгут, мехами его продувают, болотное железо куют, окалину сбивают.
Дочери Илвы и Митрия, хоть и вовсе друг на дружку не похожи, росли дружно, не разлей вода. Илва, знахарка, Анну-Лийсу травами лесными от страха отпоила, а баба Люба со своим сердцем плачущим сказками разговорила. Ведь где любовь, там страх тает, как воск от огня. Оттаяла и Лиза, стала маме Илве помогать с маленькой Линой нянчиться, бабушке Лемпи тесто месить.
Всяк Анну-Лийсу по-своему звал. Дед Лизаветой, Митрий – Анютой, бабка и вовсе ягодкой. Братья Алисой, а Илва – нийте[19]. Младшую Лину все, не сговариваясь, звали Малинкой, за румянец, за карие глаза и губы яркие. Мы же, для краткости, Лизой и Линой будем их звать. И вот когда было младшей лет пять, а старшей, наверное, десять, случилась такая история.
Начнем издалека. Как выросло стадо в деревне, нужен стал Рымбе пастух. Тут и прибился с весенним обозом к острову Ванька-цыган. Мужик диковатый, глухонемой. То, что зовут его Ванька, узнали через Мирью, Матвея Степанова вдову. У нее дед был такой же, она на пальцах немного понимала. А уж Цыганом Ваньку рымбари прозвали.
Росту немалого и темный, как арап. Волосья черные, нечесаны, в бородище соломины застряли. Пришел в одних портах, в лаптях на босу ногу. Ни рукавиц, ни шапки. На голых плечах зипун нараспашку драный накинут, без рукавов. Под бородой – деревянный крест на веревке. За плечами берестяной туес, как солдатский ранец, а в нем кнут, кольцом смотанный. Кожаный, плетеный, длиною в три сажени. Косых сажени, не простых.
С собою Ванька пса привел. Здорового, как волк, и той же масти. Не лает, не кусает он и даже не рычит. Идет за Ванькой, хвост опустив, и молчит. А дело-то в воскресный день было, обоз в деревню прибыл, на отдых распрягается. Народ деревенский весь в церкви, на службе. Поднялся Ванька в храм, волка своего у крыльца оставил. Вошел, перекрестился, поклон земной отбил. Народ от удивления рты пооткрывал.
Отец Моисей службу все ж закончил, рымбари ко кресту приложились, и Ванька после всех.
– Чей будешь, что умеешь? – спросил его батюшка, понимая, неспроста мужичок объявился.
Замычал мужик в ответ. Растерялся народ, но тут Мирья подошла, испросила разрешения помочь, объяснилась с ним на пальцах:
– Говорит, что пастух он, батюшка! Коров знает. Лошадушек любит! Остаться хочет.
– Пастух… – Отец Моисей засомневался. – Пастух, он в дудочку дует, стадо собирает. А ты как же, милок?
Поглядел мужик на Мирью, глаза выпучил, руками замахал.
– Пойдем покажу, говорит! – перевела баба.
Высыпал народ из церкви, а на улице весна. Солнце греет, снег ползет, с крыши золотыми искрами капает. Пахнут на дороге лошадиные яблоки от обоза. Тут же деревенский кабыздох, молодой кобелек вислоухий, яблоки эти обнюхивает, лапы от грязи отряхивает.
Достал мужик из туеса кнут, указал им своему волку на кобелька, взмахнул плавно да как щелкнет тугой кожей в ясном воздухе! Как из фузеи бабахнул! Народ от испуга присел. А волк молча рванул, сбил плечом кобелька с тощих лап, ухватил за загривок и закинул себе на спину, как ягненка. Прибежал назад и бросил к хозяйским ногам. Кобель даже взвизгнуть не успел, только, когда очухался целехонек, поскулил немного. Толпа от удивления загудела.
– Лихо! – восхитился батюшка. – Ну ты могешь, бродяга, Божий человек! Как, ребята, примем дядю пастухом?
– За ним, отче, глаз да глаз нужен! – встрял племянник Мирьи, Савватей. – Где он жить-то будет?
– Спроси-ка его, Мирья, как по рукам с ним бить?
– Как тебя зовут и чего хочешь за свою работу? – спросила Мирья, словам помогая руками.
– Ну понять-то его немудрено, – увидал ответ мужика староста Коля-Укко. – Есть да спать ему надо. Устроить не трудно.
– Буду спать в хлеву на сене, – подтвердила Мирья, – малость хлеба и воды. Да, зовут меня Иван.
– Какой же Иван, когда он цыган? – хохотнул Мирьин племянник.
– Эх, Савватей, язык без костей, – вздохнул Коля-Укко, – гляди, как бы тебе его кнутом не подсекли, гадючьим жалом не сделали! Ну что, матушка, – обратился он к Мирье, – возьми Ваню на постой, ты его хоть разумеешь. Он, видать, и правда на сеновале не замерзнет. А кормить всем миром будем, каждая изба по денечку. Пастух всем нужен.
Так и поселился Ванька-цыган у Мирьи в сарае, на сеновале. Ни в какую в дом не шел. А как снег потек, от проталин пар задышал и почки у черемухи набухли, стали деревенские хозяйки коровушек на первую травку выгонять. Потом лед сошел, мужики и коней в ночное отправили. Тут уж Ваня зипун скинул вовсе, кнут на плечо повесил и на лесные поляны переселился. Вечерами коровье стадо в деревню пригонял, лошадей забирал и все ночи жег костры, пока те пасутся. Даже ног им не спутывал, знал, как собрать их всех ласково. Благо ночи весной у нас светлые и тихие. Видно далеко, а слышно еще дальше.
Рымба довольна: лошади сыты, ухожены, гривы расчесаны, бока блестят. Коровы с полным выменем приходят, не мычат, идут спокойно. Не бодаются, боталами не трясут, громко не звенят. И все дети деревенские гурьбой за Ванькой-цыганом бегут, рты открыв. Пальцами в носах ковыряются, любуются, пугаются, как от его кнута дорожная пыль подымается. Ванькиного пса Волчком прозвали, гладят, кормят, за уши трясут. На спине у него даже по двое катаются.
Как-то раз послала Илва Лизу с Линой на луга отнести Ваньке-цыгану киселя и рыбника. Заодно лошадку нашу, Звездочку, проведайте. Старшая сестра взяла младшую за ручку, в другую руку узелок, и пошли девчоночки дорожкой хоженой за околицу на лесные поляны. Вся детвора в деревне знала, в какой стороне искать табун. Вечера светлые, без ночи в утро переходят. Заблудиться мудрено.
Но на беду зацвел в лесу ландыш. Нежный, бледный, как жемчуга на ниточке в той сказке о царевне, что баба Люба сказывала. Цветочек за цветочком: один, другой, третий! Венки плетутся – пышные да на бегу. И нет чтоб оглянуться! Остановились сестры, только когда цветы спать собрались и головки в траву склонили.
Смотрят, а вокруг лес незнакомый, синева под кустами и тропы не видать. А меж кронами деревьев с неба звездочки блестят. Небо желтое, темное, как молоко топленое, а они блестят, острые, три штучки. Испугались сестрички, сели на хвою под ель и друг к дружке прижались. Младшая от холода тихонечко заплакала, старшая ее обняла. Месяц май у нас нежаркий, может и снежку подкинуть. Если честно, июнь тоже еще не лето…
Илва с Митей ждут-пождут, а что-то дети не идут, домой не торопятся.
– Сейчас выломаю вицу и, как телят, их от Цыгана погоню! – рассердилась мать.
– Может, с Ванькой на костре корки от рыбника жарят? – засомневался Митрий.
– Он бы их уже давно домой отправил, – возразила Илва, – ночь на дворе.
Пошли искать. Нашли Цыгана одного у костра, всполошились все. Ванька быстро коням ноги спутал, Волчка взял и ушел в лес босиком, в одних портках холщовых. На развилке двух тропинок крест из веточек воткнул. Утром, когда остальные мужики уже берестяные факела безнадежно погасили, привел в деревню Лизу, а Лину вынес на руках. Уж и плакали мамка с бабкой, обнимали девочек, целовали Ваньке руки, а он только мычал да ухо к Малинкиной спине прикладывал, что-то слушал.
Неспроста, видать. Простудилась Лина, заболела. Вся в жару лежит в избе, со свистом дышит, а из спины, между лопаток, чирей лезет. Как уголь под кожей тлеет, кости детские печет. И шептала над ним Илва, и снадобьями мазала, а он все растет. И поила дочку отварами да настоями, а та все бледнеет да худеет, под глазами карими тени засинели, виски запали-потемнели. Губы обескровели.
На ту нужду пришел в субботу Ванька-цыган. По такому случаю надел рубаху, всю в заплатах. Привел Волчка и Мирью толмачом. Лина на перине без памяти лежит. На Илве лица нет, Лиза испугана. Петька с Тимохой смурные сидят, а Митрий и вовсе уж бражки хлебнул. Прогнать ее чтобы, тугую печаль.
– Можно, говорит, я попробую? – спросила за Цыгана Мирья.
Закрыла Илва лицо руками, а Лиза расплакалась. Ванька стал готовиться. Вынул из-за пазухи маленький стаканчик толстого стекла, рядом с Линой на лавку поставил. Потом достал из ворота рубахи цыганскую иглу, черную и длинную, как ночь без луны. На лучине кончик иглы накалил докрасна. Заголил ребенку спину – боязно смотреть. Под бледной кожей на худенькой спине гудит лиловое яйцо гусиное, слабую жизнь высасывает.
Перекрестился Ванька, ребенка тоже закрестил, прицелился и воткнул жало иглы глубоко в зрачок чирея. Даже не пискнула Лина, словно и не чувствует. Только семья вздрогнула. Выдернул Цыган иглу, взял стакан вверх дном, лучину горящую в него сунул-вынул и накрыл им гнойник. Прижал слегка.
Вздуло чирей внутри стакана. Натянулась кожа тонкая, посинела дочерна. Вширь прокол раздался, и вытолкнуло гнойный шар в стакан, до краев его наполнило. Подхватил Иван стакан, выплеснул за печку. Темную кровь со спины чистой тряпицей вытер. Повернулся к Мирье.
– Велит подать сметаны ложку! – толмачит Мирья.
Метнулась Илва, принесла сметану. Цыган намазал ею спину девочки, смешал с сочащейся из ранки сукровицей. Щелчком пальцев подозвал Волчка. Подвел его облизать сметану, что-то промычал.
– Сколько? – недоверчиво переспросила его Мирья и перевела: – Говорит, сорок лекарств на языке у собаки.