У Манюни в огороде, за спиной таская по бороздам тяжеленный окучник, Слива думал сразу обо всем. О хорошем и о плохом. Перелистывал в мыслях страницы с картинками прошлой и нынешней жизни.
Хорошо, к примеру, что его сюда, на остров, штормом выбросило. К этим добрым людям. И что работа хоть и тяжелая, зато голова свободна. Всегда о такой жизни мечтал. Плохо, что Волдырь сильно давит на рукоятки окучника и плуг потому глубоко врезается в землю. Из-за этого приходится напрягаться до стона в жилах.
Хорошо было бы вовсе ни о чем не думать, а просто вдыхать запах сырой и холодной земли, в которой вязнут сапоги. Просто видеть перед собой белесое небо, черный лес, жерди косой изгороди и за ними тусклую синеву озера. Слушать шум ветра в соснах и шипение волн на прибрежных камнях. Но не думать невозможно, и в мысленном прищуре, как в кинохронике, проплывали полузабытые лица друзей, убитых или пьющих, мертвых и живых врагов, а потом и всех других людей, любимых или нет, с кем сталкивала когда-то жизнь.
С болью и стыдом, с сивушным духом перегара в глотке вспомнилось лицо жены, плачущее, измученное ссорой. С острой виной – лица детей, радостные и смеющиеся, а потом испуганные и удивленные. Словно в дымке времени показались мама с отцом, печальные и старые, не был у которых уже очень давно.
В тревоге мелькнул мрачный профиль командира, с ненавистью на лицах проползли змеиные головы банды врагов-конкурентов. Тут же появились и исчезли госпитальные врачи в колпаках и масках, медсестры с поджатыми губами, с холодными и твердыми пальцами. Острый запах больницы в мозгу очень быстро сменился запахом камеры, душным и кислым. Желто-серые лица сидельцев с глазами без веры и даже без доверия, несвежие майки на татуированных телах.
Потом, как вовсе и не люди, а как фигуры и декорации из странной анимации, – бичи, помойки, свалки, синий туман в голове, нескончаемое распитие в притонах, в подвалах, у костров. Стыда уже нет, совесть вынута из тела еще в госпитале, вместе с пулями. Полное равнодушие к себе и другим, сменяемое только крысиной возней в поисках объедков и пьяными слезами от страха перед будущим.
Вот черная, в подряснике, фигура отца Ианнуария. Болезненно бледное, как у тех каторжан, лицо, маленький рост и жидкая борода. Скуфья, натянутая на глаза, а в глазах скорбь и… радость. Проснулись надежда и слезы, уже другие, чистые и живые. Но вдруг – ужас от храма. Боль во всех членах, в кишках и в мозгу. Нестерпимая жажда забыться, звериный инстинкт избежать этой боли, обмануть ее.
И вот они, лодка и весла, погоня за кайфом и бегство от боли. Тут же шторм, непобедимый ветер, ледяные волны, шок, мрак и бездна. И независимо от воли губы сами впускают холодную воду, шепча Богородице. Дыхания нет, перехвачено резко. Вспышка по фронту, как на учениях ЗОМП[20]…
Манюня в платке, сердитый взгляд, но почему-то голос Любы. Люба – карие глаза, теплая кожа, темные брови и стать, как у Девы. И не синяя туника – истертые джинсы на высоких бедрах. На голове нет омофора, волосы собраны в тугой хвост, смуглая шея и тонкие ключицы в расстегнутом вороте рубашки. Хорошо хоть рубашка навыпуск, а не завязана узлом на животе. «Вот гадина я, – как ошпарило Сливу, – едва лишь очухался, сразу за блуд! Ведь думал, что все уже пройдено, прожито…»
Как противовес – Митя. Сильный, добрый и вполне опасный. Да просто глаз не подымать на нее, и он – товарищ.
А дети их? Слива и сам гордился бы таким, как Стёпка, сыном, но сына своего не видел года три. Так же, как и дочь, ровесницу Вере, девочке с лицом слепой греческой статуи.
Бронзовая улыбка Волдыря, наивный прищур деревенского хитреца…
– Тпр-р-ру-у! – прикрикнул Волдырь. – Шабаш! Распрягай, пущай слабится! Принимай, хозяюшка, работу!
И он понес окучник в хозяйский сарай. Слива сел на землю, повесил кисти рук на колени и перевел дух.
Манюня вынесла бутылку самогона и банку кабачков. Зачем-то шоколадку.
– Смотри, молодой человек! Ты обещал! – напомнила она Сливе. – Ступайте. Борони вас Бог!
Волдырь спрятал бутылку и шоколадку в разные карманы, отдал банку Сливе и попрощался с Манюней:
– Всех благ, Марь Михална!
– До свидания! – добавил Слива.
Ответом она их не удостоила. Перекрестила мелко и отмахнулась, как от назойливых мух.
– Зайдем к девчонке, – по пути домой сказал Волдырь, – одной ей скучно. К нам позовем чаю попить. Я ж говорил, что с детства ей сказки рассказываю. Она ждет уже. Ей у меня отчего-то весело.
Вера и правда ждала на крыльце. Сидела на перилах и дышала ветерком с озера, подставив лицо бледному осеннему солнцу. На ней были джинсы, кроссовки и красная, с капюшоном куртка в пояс, оттеняемая светлым хвостом волос. Слива подумал снова, что родители хорошо ее одевают, любя, и она выглядит как городская барышня.
– Привет, красотка! – поздоровался Волдырь, подходя к дому.
– Здрасьте! – добавил Слива и кашлянул.
Девушка встрепенулась, соскочила с перил и подхватила с крыльца белый пакет.
– Здравствуйте! – Она смущенно улыбнулась, распахнув глаза-льдинки, и солнышко померкло, и ветер посвежел. – А я тут кусок рыбника для вас прихватила, мы с мамой вчера испекли, пока пожар не начался.
– Так ведь и мы не с пустыми руками! – Волдырь поднялся на крыльцо и взял Веру за руку. – Пойдем-ка, милая, найдутся для тебя и шоколадка, и сказочка! На чем мы прошлый раз остановились?
Глава 10Чет и нечет
«…И при царе-то при Петре в наших лесах пошаливали, без войны постреливали, а как государь-император преставился, как не стало крепкой власти, так и вовсе лихой народ озоровать начал. С обозами теперь ходить опасно. Но давайте по порядку все. Глядишь, потом и до этого дойдем…
Еще несколько лет прошло, вовсе у Мити с Илвой дети повзрослели. Сыновья в мужиков вымахали. Тимоха деда Колю в кузне заменил, на всю деревню гвозди да подковы бацает. Плуги, насошники кует, дверные петли лепит-гнет. Косы, серпы и топоры вострит, ножи затачивает. Замки да утварь починяет. Исправно делает, заказы даже с мандеры летят. Сам Тимофей – жених завидный, а окрутиться не спешит. Хоть и хорошие есть девки, глядит на них не очень-то.
Петруха как с отцом разок сводил обоз в столицу, так до сих пор не опомнится. Домой когда вернулся, то в лодочке под парусом все наше море-озеро объехал-обошел. От берега до берега, от Рымбы и до Пудоги, едва ли не до Вологды. Нацелился и до Ладоги по Свири догрести. А почему всё? Потому что увидал в пути, в обозе, как корабли на верфях строят, мачты крепят, такелаж натягивают. От мачт этих заноза проткнула Петьке душу, в сердце впилась, дышать не дает. Мечтает нынче Петька о плаваньях и странствиях, штормах и путешествиях, ночей не спит. На девок тоже не глядит.
А уж сестрицы их созрели, как земляника на припеке. Сперва Лиза заневестилась. Светловолосая, высока и стройна, словно на взгорочке сосна. Чуть раскосые чухонские глаза, будто морская бирюза, и брови над ними – чайками морскими. Сама тихая да скромная, всю женскую работу в доме делает, матери с бабкой крепкое подспорье. Да и с младшей сестрой вечно возится, косы ей плетет.
Поначалу всем местным парням был сделан мягкий отказ. Вроде никого сильно не обидела, но и согласья не дала. Потом с материка стали сваты приезжать. Кто на ярмарке в селе ее увидел, кто с обозом в Рымбу заходил. Хоть и видные являлись женихи, но и этим от ворот поворот. Мать молчала-молчала, а потом заворчала: “Гляди, Лийса-доченька, в женихах дороешься, как курица в сору. В девках останешься ведьминой падчерицей!” Ей в ответ Лиза плачется: “Не губи, матушка! Рано мне еще!”
За ней и Лина подросла, сестрицу ростом догнала. И такой красавицы в наших краях не видали отродясь! В мать смуглая, сама гибкая, что ива, глаза разрезом – как у Лизы, но мерцают темным янтарем. Цвета вечной ночи волосы зимними сполохами блещут. Скулы высоки, бедра широки, коленочки тонки и плечи обточены, как речные голыши на перекатах.
С четырнадцати лет девчонку стали сватать. Она стесняется, смущенно улыбается, а женихи от той улыбки еще пуще распаляются. Уж она и горевать начала, от народа прятаться. Вместе с Лизой за работой все сидят, за окошко не глядят. Гулять не ходят за околицу. Повойники вьют темные, как женщины замужние, да носят сарафаны в пол из пестряди.
Даже когда подросла Лина и узнала, что не кровные ей братья, все равно любила их, как родных. Петьку, может, даже больше. А особенно сестрицу. Ничего не изменилось для нее. Но вот братья, Петька с Тимкой, все ж не так на нее стали глядеть после одного случая.
От цыганского лечения осталась у Лины меж лопаток родинка. И как-то утречком, спросонья, села девка на постели и стянула через голову рубашечку ночную, чтобы сарафан надеть. Волосы по плечам рассыпались, ручьями на грудь, на острые сосцы потекли. За каким-то делом братья в дом вошли да и замешкались. Сверкнуло им обоим с девичьей спины, со смуглой кожи зернышко кунжутное.
– Чего уставились и зырите? – замахнулась на них Лиза полотенцем, – бесстыжие глаза пузы́рите! Чай не ребенок уже – девушка!
Переглянулись Пекка с Тиму, все друг о друге поняли и вышли вон, на улицу. Парни оба упрямые, чувствуют, что хоть и всё друг другу простят, а ее не уступят. Почти без слов решили бросить жребий. Кому надеяться, а кому – не мешать. Сыграли в чет и нечет. Победил Тимоха. Петька Каменный Кулак улыбнулся, хлопнул брата-победителя по плечу и стал собираться с обозом в столицу. Сани к ноябрю готовить.
Тут нужно малость досказать об Мите с Илвой. Своих детей у них так и не вышло, вот Митя с этакой печали и начал бражку варить, медовый самогончик гнать. Все чаще улыбался невпопад. Он пьяненький был добрый, драться не лез, костылик в сторону отложит и режет ножичком свистульки из ольхи да из черемухи. Потом раскрасит их охрой и купоросом, нарядные выходят. Свистят заливисто. С прищелкиваньем, словно скворушки. И раздает соседским детям.