Рымба — страница 37 из 46

[28], наследник, с балкона в ту же ночь и объявил, весь в расстройстве и слезах, при мундире, в орденах. Ну а придворный штат не опечалился, скорее даже наоборот. При чем же здесь золотая табакерка или шелковый шарф?

И давай опять всем двором к войне готовиться. Ведь найти врага – это лучший способ власть удержать. Хоть и мечтал Александр Палыч Первый дать народу чуточек свободы, но манифесты царские до деревни не дошли, воли хлебопашцы вольные так и не видали. Пошумела власть новая, как ветер в сосновых макушках, и утихла. Затхлого духу над расейским болотом не развеяла.

Оно неудивительно: молодого императора всё бабки да няньки воспитывали, а развлекали-образовывали всякие якобинцы европейские. Оттого взгляды он имел прогрессивные и вырос нежный, культурный, всяческому политесу обученный. Обходительный и стыдливый, словно барышня.

Это и неплохо вроде бы, да как с таким арсеналом против российской знати, бояр вековых да дворян столбовых выступать с переменами? Прапрадедушка вон бороды рубил и головы на Красной площади вместе с бородами снимать не стеснялся, зато дедушку с отцом судьба нелегкая и жизнь придворная здоровья лишили, в могилу свели.

А война, она такая, ждать себя не заставляет. Опять шведа воевали, снова победили. Только финнов присоединили, как вдруг раздался гром да клич по всей земле – идет на нас Великая армия галлов, а с нею еще двунадесять европейских языков. И галльский император Бонапартий ведет полмиллиона сабель и штыков.

Тут уж не до шуток. Царь воззвал к народу, объявил рекрутский набор. Потом еще один, и еще, и еще. Ну а после уж и до ополчения дело дошло. Всем миром ополченцев собирали, одевали-обували, по десяти рублев с собой в дорогу дали. И заводы оружейные днем и ночью дымят-гудят. Половина Рымбы на них работает, другая половина деревенское хозяйство старается на плаву удержать. Мужики наперечет, как рубли целковые, дороги, как золотники.

На одного паренька-рымбаря, Семёна Матвеева, пал рекрутский жребий. Работящий парень, рослый, крепкий, жалко на войну посылать, да делать нечего. Попричитала-поплакала мать, поревела-повыла невеста, отец повздыхал. Снарядили, проводили. Теперь еще и в ополченцы надо кого-то выбирать. Выбрали Осипа Андреева, внука того самого Андрея-солдата, что пушку на дне озера искал. С того света вытащила солдатика тогда Лина-знахарка, он в деревне и остался. Даже до внуков дело дошло.

А внучок Андреев, Осип, отчего-то непутевым вырос. Балбесом и лентяем. Охотник, правда, неплохой, но работа его не любит. Так тоже ведь бывает. Все б ему мечтать, на йоухикко[29] играть да лясы точить, зубы сушить с девками по вечерам. Или по лесам бродить. Вот его-то с глаз долой – из сердца вон. Ну некого больше из Рымбы отдать! Война войной, а выжить нужно. Нехотя потопал Осип в Питербурх. На том и не слыхать стало ни об одном солдате, ни о втором. Только грозные вести доходят, будто бьются наши армии с врагом, будто сражения одно страшней другого, а галл уж под Москвой.

И вот, пусть отдана ему Москва, но дымит она, пылает, под ногами у врага тлеет мостовая. Нет, не выдержит француз без фуража и провианта в опустевшем городе, не хватит ему голубей и бездомных кошек на пропитание. Не согреется он у костров и углей пожарищ в окруживших рано холодах. Фельдмаршал Кутузов заставит французов испечь в тех угольях своих лошадей, а потом и бежать из Москвы от голода, холода и мрака. Будут гнать их русские войска по заснеженной и выжженной земле, будут рвать их, как волки отару, отряды страшных бородатых партизан. Станут охотиться на них, как на лосей и кабанов, меткие стрелки-ополченцы, и рубить им шашками головы, будто промерзшие кочаны на брошенном поле, дикие казаки атамана Платова.

Так все и случилось. Когда последний галл Москву оставил, прозвенела радостная эта весть по всей земле расейской, даже и до наших мест эхо докатилось. На развилках дорог, на росстанях, кресты памятные врыли, слово “Победа” на них вырезали. Только далеко еще было до победы-то. Врага погнали до Парижа, всю Европу прошагали наши рекруты и ополченцы…

…Холодно уже было, октябрь. Деньки короткие, пасмурно и ветерок. Птицы в стаи сбились, вслед за тучами на юг потянулись. Сыплются с берез и осин в темную воду мертвые листья, золотые да румяные, прилипают к веслам лодочки-кижаночки, что к деревенскому причалу подошла.

Сперва из лодки вылез Осип. В потрепанной форменной куртке темного сукна, без шапки. Лицо обветрено, борода сивая, с сединой. Кожаная сумка ополченца за спиной. Подтянул он лодку по сходням на берег, перегнулся через борт, поднатужился и вынес на руках Матвеева Семёна, мертвецки пьяного и без обеих ног. Только выше колен штанины на культях в узлы завязаны.

Закинул бесчувственное тело на спину и понес по дороге к родителям в дом. Деревня притихла, из окон глядит, вдоль дороги стоит. Встречные мужики шапки ломают, Осип шагает, молча им кивает. Идет, будто дружка-корешка с гулянки несет. Встречает их Матвей, отец Семёна. Лица на нем нет. Бороду в горсти мнет.

– Здравствуй, дядя Матвей! – говорит ему Осип. – Доставил я тебе сына твоего. Прости, что не уберег! Отнесу уж я в горницу Сеню, положу-ка его на постелю.

Молчит отец, слова выжать не может. Как сказал, так и сделал Осип, уложил на перину Семёна:

– А где же супруга твоя, Матвей Афанасьевич, Сенина матушка?

– Померла она, Ося, как чуяла! – просипел, сглотнув, Матвей. – И Семёнова невеста замуж вышла в Тихий Наволок. Рассказывай!

– Царствие Небесное! – вздохнул Осип. – Совет да любовь! Может, и лучше им так. А рассказывать недолго. Сын ваш, батюшка, сражался храбро. Под Лейпцигом был тяжко ранен, направлен в госпиталь, потом в Россию. После виктории и нас, ополченцев, домой послали, в Сам-Питербурх. Там-то, в богадельне, я его и обнаружил, забрал с собой насильно. Не желал он ехать, не хотел калекой домой возвращаться.

Осип прокашлялся, достал кисет и закурил:

– Теперь к делу. Дохтур сказал мне, что у Сени в крови зараза какая-то, после ранения. Мучит она его, ест изнутри и скоро в могилу сведет. Семён, он это чует. Нет силы такую боль терпеть, потому и пьет он зелено вино. Помогает ему оно. Приготовься, дядя Матвей. Как проснется Семён, станет волком выть от боли и ругаться страшным языком. Вот тебе бутыль для начала.

Осип вытащил из сумки четверть с мутной жидкостью.

– Нальешь ему, потом за мной пришлешь. Надо будет его мыть, таскать-ворочать, а тебе, прости, отец, это не под силу. Одно могу сказать для утешенья – недолго мучиться ему осталось. Потому я и привез домой Семёна, чтобы Богу душу отдал он на родимой улочке. Все ж не так тоскливо… Ладно, пойду я, Матвей Афанасьевич, устал чегой-то.

– Постой, Осип Иванович, – старик Матвей утер глаза рукавом, – спасибо тебе, сынок! Давай хоть по чарке за возвращение!

– Нельзя мне, дядя Матвей. – Осип пожал старику руку. – В меня, как выпью, черт залазит. Не пугайся, только ничего у нас с Семёном святого не осталось. Да и в голове моей шумит и без водки, видно, тряхануло где-то головенку. Громко пушечки стреляют. Не забудь – сначала ему чарку, потом за мной посылай.

Ушел Осип. Поздоровкался с родней. Сидел за столом, молчал, на вопросы невпопад отвечал. Харчей поклевал, в окно на воду поглядел. Не дождался гонца, вечером сам пришел к Матвеевым окнам и слышит: звенит стакан о бутылку, орет Сеня песню дурным голосом:

Я был батальонный разведчик,

А он писаришка штабной!

Я был за Россию ответчик,

А он спал с моею женой!

Вошел и видит: сидит отец у стены, пригорюнился, а Семён за столом у окна, на отцовском месте, культи с лавки свесил, жилы на шее вздулись, и лицо красное.

– А-а! И ты здесь! – встретил Осипа Семён. – А я уж надеялся, что больше тебя не увижу! Что, опять не станешь со мной пить?

– Отчего же? Выпью немного. Что отца за стол не зовешь?

– Зову, сам не хочет. Ну, с возвращеньицем?

Осип пригубил, а Семён выпил, не закусывая, с Осипом не чокаясь, и говорит:

– Где же твои гусли, Ося-корешок? Спел бы, поведал, как царя и Отечество спас!

– Забыл уж я, Сеня, как на них играть. И охоты нету.

– А что так? Сплясали бы на радостях!

– Я-то сплясал бы, а вот ты – разве что на руках, как скоморох!

Они рассмеялись, на всю избу заржали, как кони германские. Снова налили.

– Может, в баньку с дороги? – спросил осторожно Матвей Афанасьевич.

– Не, батя, спасибо! – отмахнулся Семён. – Скоро меня наготово помоют, чего время терять?

– И верно, Сеня, – поддержал его Осип, – медведь, вон, тоже не моется, а люди боятся!

И они снова загоготали, как гуси. Теперь уж старик Матвей рукой махнул:

– Говорил мне, Ося, дед твой Андрей, что солдату после баталии все до фени, а я не верил. Теперь вижу, что так.

Сказал и пошел из избы. Проводил его взглядом Ося, встал, схватил Семёна за грудки и говорит тихонечко:

– Слышь, ты, калека! Хорош отца мучить! Он-то чем виноват? А ну, залазь! Айда в баню!

Он повернулся к Семёну спиной и нагнулся. Тот привычно ухватил его правой рукой за шею и влез на закукорки. Левыми руками они взяли со стола стаканы, выпили до дна и со стуком поставили обратно. Осип понес Сеню вслед за отцом.

Через неделю, вечером во вторник, умер Сеня. В четверг утром, еще не рассвело даже, пришел Осип в дом к его отцу проститься. Прошел в горницу, поглядел на Семёна, бледного, спокойного, положил руку ему на плечо. Наклонился, зашептал тихонечко, одними губами, чтоб родня, какая возле гроба сидит, не слышала:

– Прощай, браток! Прости! Всем нашим там привет. Сашке Голяку, Стёпке Молотку, Сергею Северодвинцу, Славяну Гусю, Лёхе Каптёру, Вовке Мухомору, Филиппку, Кошмарику, Черному Мирону…

Надумал уходить, а в сенях тормозит его Матвей Афанасьевич:

– Куда ж ты, Ося, с котомочкой собрался?