Рыцарь Бодуэн и его семья — страница 45 из 164

— Господь упас тебя, — сказала матушка, чертя своей пергаментной рукой на моем лбу слабый крестик, — Господь сделал, что ты все-таки родился, родился живым. И — светленьким.

Обо всех этих вещах мы говорили с нею только один раз, в канун святого Георгия, в год 1210. О том говорила она только со мною, ни словом не обмолвившись ни Эду, ни кюре отцу Фернанду, ни кому бы то ни было другому. Брат, к счастью, не заметил особого моего смятения, сочтя таковое состояние вполне приличествующим для человека, едва только потерявшего отца и теряющего мать. К началу зимы моя матушка, Амисия, скончалась от долгой своей болезни и была похоронена нами с братом в монастыре Сен-Мауро, рядом со своим супругом (ее останки, в отличие от костей мессира Эда, были восприняты монахами вполне благосклонно и за небольшую плату). Перед смертью она все делала руками знаки, будто хотела что-то отскрести со своей головы — какой-то грязный или дурной покров, освободиться от оков. Брат предположил, что она просит себе монашеского черного хабита. Он даже послал к монахам, спросить, возможно ли это — но матушка умерла прежде, чем гонец дошел до нашего двора, заступись Богоматерь за ее бедную душу. Мы с братом, помнится, так устали сидеть у ее постели, что после смерти матушки вздохнули едва ли не с облегчением, позвали наконец старух обмывать и зашивать в саван ее маленькое, детское тело, а сами пошли в нашу комнату и немедленно уснули, упав вдвоем на широкую кровать.

В середине зимы, едва разделавшись с собственными делами и не дожидаясь, пока дороги вскроются, мы с Эдом вдвоем уехали в замок Куси, к мессиру Анжеррану, собиравшему войска для нового похода в Лангедок. Неприкосновенное имущество крестоносцев — наш маленький феод — осталось под бдительным оком управляющего. В ночь перед отъездом брат заставил прачку вырезать из красной ткани крест и нашить его мне на новую желтую котту — с левой стороны, как у самого Эда. Ткань мне на котту он купил еще летом, в числе прочих трат озаботившись и моим снаряжением на «горячей» ярмарке в Труа. На этой ярмарке мы с ним много пили и выслушали целых две проповеди крестового похода против еретиков альбигойских, и я боролся с новым искушением — всякий раз при имени графа Тулузского мне тогда хотелось плакать. В тот год я много молился о своей первой семье — и впервые начал замечать, что молитвы о благе для других имеют свойство исполняться незамедлительно и точно. А молитвы о благе для себя никак не могут сбываться у человека, который точно не знал, в чем это благо заключается.

Наш тысячный отряд из Куси (не считая пехотинцев и простых паломников, слуг, шлюх и прочих спутников крестоносцев) выступил в феврале, немногим позже Сретения, чтобы с началом весны уже прибыть в город Каркассон, молодую столицу графа Монфора. При выступлении войска я весьма гордился собой, потому что у меня первый раз в жизни оказалась своя лошадь. Мессир Анжерран де Куси, видный бородатый рыцарь в самом расцвете лет — тридцать пять или чуть больше — относился к нам с братом недурно и выделил нам, за неимением у нас своего, конюшего из числа пилигримов, по имени Манесье. В замке Куси, где я провел более месяца, я как боялся, так и постоянно искал встречи с тобой, diletissima mea Мари. Но вследствие прибытия в столицу графства многих рыцарей на военный сбор все прочие жители замка разъехались кто куда, и ты, я слышал, была отправлена на время к себе в имение Туротт. Я о том ужасно жалел, уезжая: мало было надежды, что мы с тобою увидимся вновь, а ты ведь так и не знала, каким я стал — видным оруженосцем с собственной недурной лошадью, грамотным человеком, в конце концов, человеком в новой желтой котте (первой одежде, не донашиваемой вслед за братом, а сшитой лично для меня). В подобных печалях прощает меня только, что лет мне тогда было без малого пятнадцать. Итак, мы отбыли в день пасмурный и холодный, когда шел снег с дождем, и с этого дня о моей жизни надлежит рассказывать уже немного иначе.

+ + +
На сем конец первой книге, помилуй Господь всех в ней упомянутых.

Книга вторая, о родственниках рассказчика по отцовской линии, о крестовом походе и снова — о безрассудной любви

* * *

Поначалу я слегка боялся военной жизни, заведомо считая себя слабым и ни на что не пригодным. Однако особых тягот наш зимний поход не приносил, к большому моему удивлению. Мы, конные, не так уж и уставали за короткие дневные переходы; еды было вдосталь, погода выдалась довольно удачная — теплая для зимы, не слишком ветреная. Сеньор Куси, мессир Анжерран III Строитель, вел с собою около семисот рыцарей и несколько тысяч разного пилигримского сброда. Столько народа сразу я видел впервые и сперва всех стеснялся. Бедные паломники — безлошадные, дурно одетые — вызывали у меня нечто вроде неловкости: всякий раз я начинал стыдиться, что еду верхом (и иногда так устаю сидеть в седле, отбив всю задницу, что предпочитаю спешиться и пройтись, ведя коня в поводу!) Брат быстро выбил из меня эти пережитки вагантской нищеты: он-то нимало не смущался необходимостью прогнать словами или пинками из рыцарской части войска особенно настырных бедняков, приходивших побираться. Среди бедных встречались и женщины; они так жалобно просили монетку ради Христа, на прокорм малым детишкам, что я, памятуя, как сам, было дело, побирался у ворот Сен-Женевьев, все время подавал им — то обол, то кусок хлеба — тайком от брата, конечно. Однажды Эд застукал меня за этим занятием; я, почему-то уверенный, что он меня ударит, втянул голову в плечи, но брат только скривился и рявкнул на побирушку — мол, пошла, шлюха! — и та, подобрав многослойные драные юбки, пустилась бежать без долгих уговоров. Ишь ты, дети у них малые, неприязненно высказался брат. Какая ж дура среди зимы потащит своих щенков дьявол знает куда? Мы ж не в Рокамадур на богомолье собираемся, а сам понимаешь — на войну, и если и тащатся с нами бабы — то все как есть шлюхи, а не добрые мамаши семейств. Только и знают рыцарей обирать, а то им в голову не идет, что рыцари — наконечник копья, глава войска; коли мы будем голодные да слабые, то и им, дряням, несдобровать.

Так мало-помалу я начинал думать, что и впрямь мы — дворяне, и то, что у нас есть лошади и еда, это Господне установление: зачем-то же Он придумал разницу сословий, так тому и быть, чтобы одни были богаче других. Надо радоваться, что мы, по милости Его, попали не в самую бедную часть христиан.

Наш конюший Манесье был мужик честный — не проворовался ни разу за всю дорогу — и сильный, как вол. Один только у него был недостаток — из-за отсутствия почти что всех передних зубов он так шепелявил и коверкал слова, что мы с братом его едва понимали. Но лошадей вполне устраивал выговор нашего конюшего, и это было, в общем-то, главное. Так что все складывалось весьма удачно: после вагантской голодухи походная кормежка — горячий суп из солонины, хлеб и вино, а иногда куски окорока — мне казались просто пиром. А обид, мучивших в походе моего честолюбивого брата, для меня, человека простого, еще не существовало.

В Каркассон — ставку и столицу крестоносцев Лангедока — мы прибыли в начале марта. Здесь, в долине, не лежало снега, прошлогодняя трава виднелась темной зеленью — и кое-где, особенно в солнечные дни, начинала выглядывать уже молочно-зеленая, новая поросль. Я с изумлением оглядывал волшебное королевство — иную страну, которая открывалась мне богоданным наследством Йонека. Я еще не привык думать, что сеньор этой земли — мой отец. Я вообще не думал о нем в те дни; только желание увидеть его, посмотреть на его настоящее человеческое лицо глубоко укоренилось внутри, увеличиваясь по мере продвижения к югу. Весенние дни стояли изумительно теплые, пахло совершенно по-сумасшедшему — просыпающейся влажной землей и почему-то морем. Кони месили копытами мокрую глину дорог, увязая по самые бабки; ходить пешком даже я отказывался — стоило спешиться, и сквозь все швы обувь тут же набухала жижей. А с коня так хорошо смотреть на Божий мир! Волей-неволей чувствуешь себя хозяином и сеньором, стоит только оглянуться на медленный, на все изгибы долгой дороги растянувшийся бурый хвост обоза. Тут-то и пролегала разница между дворянином и сбродом, милая моя: граница эта проходила по уровню конского седла. Кто выше ее, в седле — тот и благороден, у того сухая кожаная обувь на ногах, даже если на одежде его больше заплат, чем на заднице — следов побоев.

Чудесна была земля, открывавшаяся нам, милая моя! Не знаю, что в ней видели мои товарищи по походу; я же, когда горы впервые открылись вдалеке нашим глазам — я совершенно пропал. Господь по мудрости Своей вздыбил землю, не оставив ее равномерно плоской, но покрыв узором чудесных гребней, которые, должно быть, с высоты складываются в узоры, слова, цветы… Понятно, почему восклицает псалмопевец: «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя!» Горы — Божье место, ясно дело; оттого и стремится душа человеческая к горнему. Вот бы увидеть мои горы очень-очень сверху, мечтал я — как видят, должно быть, ангелы и святые люди от облаков! Так сразу сложились слова — «мои горы» — и иначе я их уже не называл в своем разуме. Я понял, чего мне так ужасно не хватало в пологой, как плоская тарелка, Шампани — этих краев высокой чаши, неровных, с обрывками тумана, свисавшими с рубчатых скал, то серых и нагих, то дивно зеленых, живых. Гор. Пока они виделись еще издалека — город Каркассон стоял на равнине — и хотя брат мой не обмолвился о горах добрым словом (узкие тропы, опасные дороги, туман проклятущий, тяжелый путь для войны), я уже страстно мечтал увидеть их ближе, как можно ближе.

По пути войско росло — отряды из Парижа нагнали нас еще в пределах королевских ленов; брат показал мне — хотя издалека — знаменитого архидиакона Парижского, того самого, который лучше всех разбирается в осадных машинах. Приходили и новости. Дела идут хорошо, совет баронов и прелатов, собравшись в Нарбонне, судил Раймона (да, графа Раймона, графа Тулузского — в войске назыв