моне, отдал прелатам своего лучшего друга!
Пил школяр до рассвета, вечернюю службу свою в ризнице пропустил. А и то сказать, парни, разводил руками Адемар — зачем на работу ходить, если работать не для кого? Напился он Бог весть с каким отребьем, спустил в кости половину прибыли, а потом свалился под стол — и ни Богу, ни дьяволу неизвестно, что там с ним происходило. Ясно только, что проснулся он за воротами, с подбитым глазом, без плаща и рубашки, да без кошелька, с больной головой и без гроша на то, чтобы хоть рассолом ее вылечить.
И сел наш школяр, зарыдал в голос, начал причитать и молиться — все, казалось бы, отдал, чтобы Назона вернуть, да ничего уже у бедолаги не осталось.
И тут чувствует школяр — кто-то теплый ему в руку тычется, языком лижет. Смотрит он вниз — и что бы вы думали?
— Неужто Назон вернулся? Вот славный…
— Именно, парень, угадал. Вернулся Альбинус — на коротких ножках ночь напролет ковылял, беглый, от двора каноников до кабака, по хозяйскому следу. А лапы-то у Назона все в грязище по самую шею, потому что росту в тех лапах — меньше, чем в моем вошебойном пальце. А на шее-то у Назона…
Последнее чудо — золотой ошейник с изумрудами, который надела на пса глупая архидьяконская дочка. Доведя историю до победного конца — как убрался поскорей школяр из Парижа и в Орлеане спустил ошейник за астрономическую сумму, сто ливров, на которые вместе с Назоном жил безбедно почти что целый год (и вовсе притом не работал, только ел и пил!) — Адемар откинулся на спину, вытирая ладонью усталый лоб. Тяжела работа рассказчика, даже такому ловкому проповеднику, как Адемар — тяжела.
— А что потом с Назоном было? — я расхрабрился и подал голос, желая не столько узнать еще о волшебной собачке, сколько послушать голос своего большого друга. И почти ожидая, что он усмехнется одной стороной рта и вытащит белую псинку из кармана.
Адемар, и верно, усмехнулся в темноте.
— Ты, помнится, хорошую историю просил, парень? Так я тебе дальше не расскажу. Незачем тебе знать. Считай, что жил Назон счастливо… до конца своих собачьих дней.
— Вагант твой — и в самом деле ты, Адемар, — сказал над почти догоревшим костром голос Лиса. — Ты, Адемар, хороший парень. Люблю я тебя все-таки.
Адемар снова усмехнулся и не ответил. А я, уткнувшись лбом ему в теплый бок, чуть-чуть поплакал молча — так почему-то стало жалко его, и бедную собачку Назона, и себя, дурного, и маму, и всех хороших людей… А потом я заснул. Впервые за несколько лет — спокойно.
Бароны, собравшиеся в замковом дворе, в ситэ большого, красивого города, на взгляд казались собранием друзей. Да с чего бы иначе — споров больше нет, победа добыта общими трудами, и даже делить уже нечего. Все поделено. Из среды крестоносцев, по обычаям всех священных походов, выбран один, чтобы принять завоеванный домен. Остальные скоро разъедутся по домам — с богатой добычей и прекрасными индульгенциями, в Париж, Шампань, Невер и Бургундию, успев до зимы по хорошей дороге через Монпелье, честно отработав вассальную службу. И это ничего, что прежний хозяин домена еще жив, что он сидит, можно сказать, у гостей под ногами — в углу квадратного широкого двора есть низкая решетчатая дверца, она ведет в темницу, а в темнице горюет, молится и ругается двадцатичетырехлетний храбрый человек, родственник двух королей, с которым еще не придумали, что делать дальше.
Не все, конечно, было так гладко… Бургундский и неверский сиры, важнейшие из присутствующих особ (если не считать лиц духовных) — держались по возможности подальше друг от друга. Противно им смотреть друг на друга, ничего не поделаешь, вражда — штука серьезная, от нее целые державы гибли. Если допустить этих двоих до ссоры по самому пустяшному поводу — неровен час выйдет нехорошо.
Остальные же — ничего. Держались небольшими группками, дружелюбно переговаривались. Собрались только важные люди — простых рыцарей, не говоря уж о прочих, в замок не пригласили. Новый сеньор города, еще не обвыкшийся со своим званием, заговаривал то с тем, то с другим — один из немногих сохраняя мрачный вид. Сам граф Тулузский был здесь — последнее время он жил вместе с крестоносцами — и по общим наблюдениям это ему большой радости не доставляло. Вообще-то граф тулузский — хотя и богатейший из присутствующих, первый светский пэр Франции, как-никак — не вызывал у собратий по оружию особого почтения. Небольшой, видимо постаревший за последний месяц, он держался тихо, по-французски говорил нечисто, жил не в замке, а в отдельном доме в Каркассоне вместе со своим капелланом и небольшой свитой. Все вокруг, до простых пилигримов, знали, что граф Раймон — фигура непопулярная. Что поход его — вынужденный, что легаты ему не доверяют и следят за каждым его движением. Что как ни старался граф Раймон выговорить у военачальников пропуск на свободу для своего племянника (того самого виконта, который теперь сидит в подземелье собственного замка) — ничего у него не получилось. И что Раймон только однажды навещал племянника в темнице, тоже знали. О чем они там говорили, правда — знал только священник, в присутствии которого велся разговор. Зато всем было известно, что граф Раймон — единственный крестоносец, который не получил за все предприятие ни единого обола, и вовсе не получит, потому что он в поход пошел не добычу брать, а свое кровное сберечь от Каркассоновой участи. Какие уж там почести, первый пэр: пригласили в собрание баронов одного, как бедного родича, без свиты. Смирение, смирение, граф Раймон: основная добродетель покаянника. Потому что других добродетелей покаянникам положение не позволяет.
Новые гости города Каркассон, переминаясь на солнышке, ждали кого-то важного. Этот некто, скакавший со свитой после утрени по узким, налитым жаром ранней осени городским улочкам, издалека отличался хорошим конем и малым ростом. По прибытии на замковый двор — решетка ворот и так в последнее время была поднята, но он, проезжая под ней, почему-то на миг зажмурился, словно убоявшись участи Ивейна — он оказался мальчиком. Совсем юным отроком, еще не брачного возраста, даже странно было, что у него такой большой и красивый конь.
Высокий лысоватый человек с усами седой щеткой — сенешаль графа Раймона, лично сопровождавший важного гостя, спешился первым и подал мальчику руку. Сенешаля тоже звали Раймоном (де Рикаут), что, впрочем, в землях Тулузена не редкость. Можно сказать, это тутошнее местное имя. Удивительно ли, что граф тоже его носит — а также и будущий граф, молодой графский сын, драгоценный мальчик, которого так хотели видеть друзья-бароны из далекого Иль-де-Франса.
Мальчик спешился и оказался довольно высоким — его зрительно уменьшали худоба и хрупкость. Впрочем, лицом и осанкой удивительно красивый ребенок, просто ангел — и ничего в нем не было от провансальской смуглоты, столь противоречащей куртуазному идеалу облика. Светлая кожа, правильные черты, широкие светлые глаза. Должно быть, унаследовал от матушки — принцессы Жанны из Плантагенетов, еще на Сицилии прозванной Прекрасной. Только волосы у мальчика были отцовские, черные и прямые. И такие же брови. И… еще что-то такое же, то ли чуть-чуть горбатый нос, то ли… затравленно-гордый взгляд, устремленный на баронов.
Бароны тоже стояли и смотрели. Непонятно, видел ли мальчик хоть одно дружелюбное лицо — да еще этот чуждый тип внешности, по большей части грязно-светлые волосы, много бород (хоть люди-то не простые, и не иудеи какие-нибудь, а бороды брить не любят), каменное молчание. Среди множества франкских лиц — одно ярко выраженное провансальское: монсеньора Арнаута, легата. Его одного все без исключения знали, узнавая даже в военной одежде; только он один, едва наступит хоть краткая передышка, переодевался в белое монашеское платье и не забывал о пурпурной легатской мантии. Мальчик стоял как хрупкое дерево — слишком прямо для спокойного человека — и смотрел, стараясь скрыть, что боится. Раймон де Рикаут что-то тихо сказал ему, склонившись к уху, но мальчик не услышал — нежеланный ветер украл слова прямо с губ сенешаля. Второй сопровождающий — рыцарь Джауфре де Пуатье, с черными волосами, прилипшими ко лбу от пота и волнения — шагнул вперед, принимая у мальчика коня. Чуть подтолкнул в спину — воспитатель наследника, привычной рукой: «Ну же, поприветствуйте господ».
Хорошо воспитанный мальчик улыбнулся — неожиданно яркой, приятной улыбкой — и, по наитию прирожденного придворного вычислив самого главного среди «друзей, прибывших из-под Парижа» — пошел навстречу герцогу Бургундскому. Их тут было много — высоких и широких, в цветных одеждах, многие при гербах, почти все с оружием — осталась привычка ходить с мечами по захваченному городу. Кто-то из них, наверное, был священником, да где ж разберешь в военное время, когда епископы не вылезают из кольчуг. Герцог Одон, мужчина крепкий и слегка приземистый, усмехаясь, подался ему навстречу. Граф неверский Пьер мрачно смотрел из-под тяжелых бровей. Многие осклабились — не то что бы дружелюбно, но позабавленно. Мальчик протянул вперед руку — провансальская учтивость, не понятая никем из франков — и рука его так и повисла в воздухе, прежде чем опасть обратно. «Как же я буду тут жить», написалось на лице мальчика, упорно смотрящего барону в переносицу, где сходились рыжеватые брови. Крестоносное собрание пришло в движение. Все эти огромные, спокойные, мокрые от жары люди образовывали круг, начиная что-то говорить — друг с другом, не с гостем. В кругу выделялось отчетливо провансальское, носатое худое лицо аббата Арнаута, да еще чуть сбоку и сзади — почти черный взгляд отца.
— Позвольте, мессиры, представить вам моего сына и наследника, Раймона… Который с охотой и радостью останется здесь, в залог моей дружбы с графом Монфором, сколько того потребует монсеньор легат.
Отец казался совсем небольшим. Он на самом деле и был невелик, но уверенность и легкость нрава всегда окружала его ореолом всеобщей любви, увеличивавшей фигуру тулузского графа для дружелюбного взора. Кто, как не он, естественнее прочих смотрелся на этом замковом дворе — сотни раз исхоженном, со знакомой тенью донжона, лежавшей наискосок, так что половина каменного пространства — не та, что с темничной дверью — лежала в прохладной черноте.