Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 — страница 6 из 58

— Чего ж, граф Монфор сам не дурак, — сказал рыцарь Лоран, и мой брат с ним полностью согласился. — Он и фураж получит, и шкуру с Раймона сдерет, когда понадобится.

Все засмеялись и продолжили кушать. Потом зазвонили колокола на походной часовенке, которую возил с собою господин легат. Это на обедню как раз, припозднились мы с завтраком. Некоторые рыцари, среди них и мой брат, закончив трапезу, поставили миски на землю и лениво пошли к мессе. Ясно дело, никаких стариков Раймонов до обедни граф Монфор принимать не будет; он бы и брата родного не принял, если бы тот во время мессы приехал! Так, по крайней мере, о нем говорили — благочестивый человек. Умеющий показать другим их место на белом свете.

Я тоже хотел пойти — но вместо этого ноги понесли меня совсем в другую сторону. Я легко вычислил надобный шатер — красный, ранее еще не виденный среди знакомых очертаний лагеря, да еще и какой-то сиротливый: он стоял на самой границе обгорелого бурга, в сторонке, и из-за него торчала грустная печная труба одного из бывших домов.

Не знаю, почему у меня так колотилось сердце. Я почти что желал не застать никакого Раймона, старика Раймона, графа Раймона, отсрочить миг истины, уйти со спокойным сердцем. Мне казалось — от того, каким окажется этот человек, зависит вся моя дальнейшая жизнь. Я даже струсил было, повернул обратно. Но постоял, постоял — и все равно пошел к красному шатру. Может, этот граф Раймон тоже отправится к обедне, подумал я с последней надеждой на отсрочку — но вспомнил, что граф отлучен, к мессе ходить не может (особенно при господине легате), так что ничего не получится, иди, бедный дурак, иди.

Моя мать говорила — он самый красивый на свете, этот человек, этот пэр Франции, этот униженный граф, которого здесь называют презрительными словами. Он клятвопреступник, еретик, на него граф Монфор и остальное войско, в том числе и мой брат, собирается пойти войной, он сюда приехал мириться, унижаться, лебезить, и его отказываются пока принять — как мессир Эд, помнится, нарочно тянул время, попивая сидр и ничего не делая, передавал, что весьма занят — когда за дверью его ждал кто-нибудь из особенно неугодных просителей-мужиков. Каким бы он ни оказался, граф Раймон — это не должно ничего изменить в моей жизни, будь у него хоть рога и хвост, будь он черен, как сарацин, поклоняйся он коту, как остальные еретики — мне все равно.

Уж не знаю, кого я пытался обмануть подобным образом. Конечно, я добрался до красного шатра, хотя путь показался мне длиною в несколько миль. Стояла духота — еще бы, около полудня, и полог шатра был откинут; солнце жарило совершенно по-летнему. Несколько коней на привязи перебирало ногами и объедало листья с нижних веток деревьев; на траве сидело человек пять рыцарей, они кушали, поставив себе стол из одного из щитов. Один из рыцарей — пожилой, почти седой — обернулся ко мне, окликнул по-французски. Я ответил ему на провансальском — это случилось само собой, раньше, чем я подумал. «Мне нужен мессен граф Раймон», сказал я, тот удивленно поднял брови и сам начал подниматься, опираясь о землю. Но тут из шатра, из красноватой тени, вышел еще один человек и спросил, в чем дело.

Так я впервые увидел его, милая моя. Этого человека, своего — напиши же, рука, это слово наконец, довольно его бояться — своего отца.

Моя матушка говорила — он самый красивый. Я не знаю, был ли он хоть сколько-то красив. Еще — он оказался старше, чем я ожидал; даже седой. Хотя седина у него была не сплошная и не пегая, а прядями — одна прядь черная, другая седая, очень странно, никогда так не видел. Невысокий (мой брат, к примеру, превосходил его ростом). Чуть-чуть сутулый. Желтовато-смуглый, с большим ртом, большим носом, с несколькими горизонтальными морщинами через озабоченный лоб. С широкими бровями. С длинными руками, сложенными на груди. Не помню, что за одежду он носил в тот день — кажется, что-то длинное, скорее всего красное. Все это разрозненные детали, из которых ни одна не была особенно хороша или примечательна. Но я увидел его и понял, что пропал.

Потому что лицо, милая моя, его лицо… Опять же не знаю, как оно так получилось, и увидел бы другой человек то же самое, что увидел я. Я стоял шагах в десяти от графа Раймона, но сразу понял, что этот человек — из тех, кто не будет похож на себя, когда умрет. Бывают такие черты, которые всегда в движении, и жизнь, сияющая в них, есть их истинный свет. Я точно могу сказать, какого цвета у него глаза. Я никогда не думал, что карие глаза — это красиво, да и сейчас так не думаю — по большому счету. Но у него были прекрасные темно-карие глаза, яркие, сияющие даже (так бывает только у людей с острым зрением) — и его глаза, будучи темными, одновременно казались очень светлыми. Такие глаза я видел только на юге, в моем Лангедоке.

Странно мне так подробно, будто возлюбленную, описывать мужчину, да еще и собственного отца. Но я хочу, чтобы ты увидела его так же ясно, как он сейчас стоит у меня в глазах; он слегка щурился от солнца, и рот его улыбался — кажется, рот его всегда слегка улыбался, в уголках губ были маленькие морщинки от улыбок. Он спросил меня, чего мне надобно — и я почти не различил слов, потому что услышал его голос.

Если спросишь меня, красив ли был его голос, я снова отвечу — не знаю. Кажется, глуховатый. Зато в смехе могущий делаться очень звонким, много моложе хозяина. Для меня он почему-то стал единственным, точкой отсчета других голосов, красивых или нет; его голос был — его, и это все, что я могу сказать.

Он спросил — что, у меня к нему какое-то послание? Я должен был хоть что-то ответить, хотя бы по-французски, но все равно молчал. Более того — я даже не понял, на каком языке он со мной говорит. «Ты что-то спутал, юноша? — спросил он еще раз, все еще улыбаясь, но уже с меньшей надеждой. — Кого ты ищешь?»

И опять я не ответил, качая головою и глядя на его скрещенные на груди руки. И на синюю короткую тень у него под ногами, как чернильное пятно на утоптанной траве.

— Ступай тогда, — сказал мне тот седой рыцарь. — Ступай; или нет — пойди передай графу Монфору…

— Не нужно, Раймон, — сказал мой… сказал граф Раймон. Мой граф Раймон. Тоже Раймон; я еще не знал, сколь многих здесь звали этим именем. — Не стоит.

И он, развернувшись, ушел обратно в шатер.

— Извините, — сказал я графским людям.

— Ничего, ничего, ступай, — ответил седой, но продолжал стоять. Я понял, что он не сядет, пока я не уйду, и наконец ушел. Лицо мое горело — и не только от солнца. Ноги спотыкались. Я не с первого раза нашел нашу стоянку. Там я сел в тень, ткнулся головой в колени и принялся думать, думать, думать. Но получалось только видеть — видеть перед собой это старое длинноносое лицо и понимать, что вот и я пропал. Ах, матушка моя, царствие вам небесное. Неужели же могло такое случиться со мною, что я полюбил безрассудной любовью собственного отца, да еще и такого, которому до меня нет никакого дела, против которого мой брат собрался воевать. А ведь против безрассудной любви ничего не может человек; что же, значит, теперь я буду так жить всегда?

Больше за этот день я не пытался его увидеть. Вечером брат сказал мне — Раймон уехал, не оставшись ночевать в нашей ставке. Ускакал к себе в Тулузу и обещал сразу же по прибытии прислать обозы с фуражом, а значит, до чего-то все-таки он с графом договорился. Отлученный, а туда же: в крестоносный лагерь заявился. А Пасху, видать, хочет в Тулузе справить; может, ему там кто и отслужит… особенное навечерие для отлученных.

Тут-то, на ночь глядя, меня и осенило: Боже мой, счастье-то какое. «Почитай отца своего, и продлятся дни твои на земле». Мессир Эд тут ни при чем. И продлятся дни мои на земле. Я могу быть свободен. Свободен. Потому что я люблю своего отца. По крайней мере, то, что я к нему испытываю, более всего похоже именно на любовь (если бы еще не этот странный голод сердца).

Я даже заплакал от радости. Брат не понял, почему я плачу — неужели из-за отлученных?

— Дурак ты, братец, — сказал он раздраженно, — нашел из-за кого слезу точить. Да хоть бы им всем погореть в аду, еретикам чертовым — нам и нуждочки мало. Не то дело, когда обычных католиков отлучают, как, помнишь, нашего отца из-за того жирнозадого епископа! Плюнь немедленно, помолись и ложись-ка спать. Завтра, похоже, первый штурм будет. А у нашего графа первый может и последним оказаться.

Я послушно лег спать, помолившись с небывалой рассеянностью. Мои молитвы плавно перетекли в размышления о графе Раймоне. Все-таки не мог я его в мыслях своих называть отцом! Я уже совсем было заснул, когда пришли мне на ум давние слова матушки. Сказанные не помню даже когда. «Если ты отыщешь его и скажешь, что ты — его и мой сын, он примет тебя… Примет тебя… С вежеством и любовью, любовью, любовь… безрассудная любовь…» Он примет тебя, сказала моя мать, и я едва ли не подпрыгнул в своей жесткой постели — к счастью, Эда разбудить таким способом было невозможно. Неужели я мог бы жить с ним? Жить с графом Раймоном — как со своим отцом, и для этого нужно было только сказать ему, что я — его сын?

Бедный я глупец. Я лежал, напрочь забыв, где я и что происходит, и думал только об одном — я могу быть бесконечно счастлив, потому что могу остаться навсегда со своим отцом, а дальше — века беспробудного счастья, он улыбается мне и говорит — «мой сын», и я нахожусь рядом с ним, в его доме, и больше ни о чем не помню, как в Раю. Я еду на коне по каким-то зеленым солнечным горам, и рядом едет мой отец, у него карие глаза, он улыбается своим большим ртом и говорит мне, указывая рукой — смотри, сын мой Йонек, это моя страна, это город Толоза, тебе пора туда ехать со мной… Пора ехать, пора… Пора! Черт тебя дери!

…Это был уже брат, который никак не мог меня добудиться. Я спросонья моргал на его припухшее бородатое лицо и прощался со своими мечтами. Потому что моей семьею был он, рыцарь Эд из Шампани, мой настоящий брат, а все остальное — должно быть, сон и дела райские, которым на земле никак невозможно случиться.