Всякий знает, что выйти из осажденного города ненамного легче, чем в него войти. Осада принца французского — не чета Монфоровой: огромного войска хватило, чтобы обложить весь город сплошным кольцом. Год-то назад у нас и снабжение не прекращалось, несколько летучих франкских отрядов не могли оказаться сразу везде, чтобы пресекать подвоз продуктов — да и обозы приходили не без охраны. А сейчас… куда ни глянь со стен — заметишь франкские сторожевые костры. Наверное, я мог бы попросить у графа Раймона охранную грамоту, чтобы меня выпустили за ворота; но никогда бы я не решился на подобный поступок, да и не мог больше ждать — тулузская земля горела у меня под ногами. Поэтому я выбрал водный путь побега — через мелкие острова близ моста Базакль, тем более что весенний разлив Гаронны разрушил водяные мельницы, восстановить их не нашлось времени, и эта часть местности временно сделалась необитаемой. Сен-Сиприен, занятый армией принца, был куда проще достижим, чем любая равнина под тулузскими стенами.
Пройдя квартал Сен-Пейре, я в последний раз перекрестился на церковь капитула. И вскоре уже входил в ледяную воду неподалеку от ворот Базакль. Берег в этом месте был крутой, но я спустился осторожно, прижимаясь спиной к пилону моста, круто уходящему в темную пропасть реки. Видно было, как на башне над воротами мелькают сторожевые огоньки ночного поста. Если прислушаться, так можно даже различить голоса переговаривавшихся стражей — людей того же Рамонетова гарнизона, может, авиньонских провансальцев, а может, и тулузцев вроде меня. Еще вчера они приходились мне братьями. А теперь любой мог снять меня случайной стрелой — и не получить ни от кого на свете осуждения.
Войти в воду для меня было подобно маленькой смерти. Йонек навеки уходил из владений своего отца, рыцаря-птицы. Вспомнив свои детские мечтания и чаяния, я мрачно усмехнулся. Навьючил одежду на голову, как сарацинский тюрбан, и поплыл — сразу от берега начиналась глубина. Я старался не плескать руками и даже как можно тише дышать. Помогало то, что меня от взоров стражей башни скрывали мельничные острова с остатками разрушенных разливом строений. Река с тихим плеском обтекала их, образуя белые бурунчики, и глухое бормотание волн, бьющихся о выступы островов, заглушало остальные звуки. Здесь мы когда-то купались с Аймой, такой золотистой под солнечным светом; с Аймериком, смешно гордившимся первыми черными волосками на мальчишеской груди…
Ночная вода волокла меня, беспощадно снося прямо к тулузскому посту. Слава Богу, хоть острова замедляли ее течение, подобно плотине. Мокрая кольчуга, привязанная на спину, адски мешала плыть; интересно, удастся ли ее потом высушить? Случайным плавнем — должно быть, какой-то частью разрушенной мельницы — меня схватило за плечо, я забарахтался и в процессе упустил башмаки, перекинутые на веревке у меня через шею. Наконец я незамеченным выбрался на берег — он был куда более пологим, чем тулузский — и, согнувшись, тут же спрятался за деревянной оградой госпиталя де ла Грав, стоявшего на самом берегу. Неоднократно обгоревшая за те времена, как через несчастный пригород прокатывались волны войны туда и обратно, ограда оставалась все еще крепкой. Но щели меж бревен местами расширились, сквозь них проникал тусклый свет. Госпиталь сделался одним из сторожевых постов крестоносцев, которые на этом берегу тоже не спали. Наверное, пили и ели, чтобы не заснуть. Внутри же города пить и есть на этот раз было нечего.
Я оделся. Наверное, выглядел очень смешно — в кольчуге, но босиком. Мокрые кольца холодили сквозь рубашку, я тут же намок. Слава Богу, ночью в июле не бывает холодно. Прятаться смысла не имело: здесь, на стороне крестоносцев, все равно поймают, и лучше уж явиться в их ставку как честный человек, нежели быть приведенным, подобно шпиону. Я выпростал из-за ворота нательный крест, и так, неся его в руке перед собою, обошел черную глыбу госпиталя и ударил в ворота.
Таким я предстал перед пятью вооруженными людьми, судя по гербам и цветам, принадлежавшими к войску Фландрии. Мне еще повезло, что не напоролся на немцев! Фландрцы, конечно, тоже лепечут по-своему, но их язык не столь отличается от обычного «ойль», с сильным шампанским акцентом, на котором я и произнес короткое горестное приветствие.
— Слава Иисусу Христу, братие… Не откажите в помощи, я бежал из тулузского плена.
Два арбалета и три клинка, направленных на меня, медленно опустились. В свете тусклого костра, разложенного во дворе, на меня взирали с недоумением пять похожих, как у братьев, курносых фландрских лиц. Непонятно, кто такие фландрцы — французы ли, немцы; и по-нашему говорить не споры, все больше по-своему, растягивая гласные. Так, с долгим «аканьем» и кривыми ударениями, меня и попросили немедля выйти на свет, сейчас же бросив наземь все оружие. Я послушно вытянул клинок из мокрых ножен — смазать не забыть — и пошел, не делая резких движений. Пять пар глаз на свету придирчиво осмотрели мои босые ноги, мокрую фигуру с прилипшими к голове волосами. На руку сыграло и разбитое еще Барралем и компанией лицо с заплывшим глазом, и легкая хромота.
Мне дали в руку чашку вина — скверного, разбавленного. Жадно выпив, я сел на бревно, возле которого еще валялся кожаный стаканчик и игральные кости, и кратко поведал свою горькую, насквозь лживую историю. Завершив ее просьбой немедленно отвести меня к рыцарю Эду де Руси, который приходится мне родным братом.
Чем больше я говорил, тем меньше мне верили. Потом оказалось, что ни один из стражей не знает, где тут шампанская ставка, с какой стороны города. Наконец мне обещали, что отведут к упомянутым шампанцам, как только явится смена их караулу; а пока меня отвели в дом, на всякий случай связав мне руки — но спереди и не сильно — и велели обождать. Я упал на вонючий тюфяк, чудом сохранившийся со времен госпиталя, и тут же уснул.
Шампанская ставка, как выяснилось, находилась весьма далеко — по ту сторону Гаронны, в пригороде Вильнев. Но сейчас провожать аж до Вильнева свалившегося ниоткуда беглого пленника ни у кого не было ни времени, ни желания. Помогло намекнуть, что мой брат, знатный рыцарь, непременно щедро наградит того, кто поможет мне его отыскать. Тогда сыскался белобрысый сержант с жучьими усами, который вызвался меня отвести. Он же, за неимением запасных башмаков, поделился со мной собственными обмотками — чтобы я не слишком сбил ноги в буераках полуразрушенного пригорода. Переправлялись через Гаронну мы почти там же, где я переплывал ее ночью, только куда дальше от города, за большим островом Базакль; и долго ругались с перевозчиком, который, как всякий француз, презирал фландрцев и хотел с нас хоть какой-либо мзды. Он уныло повторял, что не будет гонять плот без приказа начальства, пока мой сержант не отдал ему со вздохом серебряную монету, побормотав под нос, что теперь мой брат точно должен ему не меньше четырех таких же. Две за проезд, и еще две — за услугу.
Так в середине дня, за полную осьмицу до снятия осады, я увидел знакомый сине-бело-желтый флажок над длинным бараком; а после еще некоторых объяснений с главой шампанского отряда увидел и своего брата.
Шампанцы неплохо устроились в Вильневе — пригород во многом уцелел, и им досталось несколько хороших, крепких домов. Мой брат в одиночку занимал целую комнату. С рукой на перевязи, с обмотанной головой, с обнаженным торсом, на котором сквозь перевязку виднелось красное сочащееся мясо, он полулежал на низкой кровати, пил вино прямо из кувшина и мрачно разговаривал с каким-то худым темноволосым юношей. Похоже было, что они спорили.
Когда мы вошли втроем — я, фландрец и шампанский рыцарь — брат с видимым усилием приподнялся на ложе, морщась от боли. Здорово ему досталось: весь от боли как-то кособочился, но серьезных переломов, по счастью, было мало. Долго он смотрел на меня, щурясь и втягивая впалые щеки. Лицо его в черноту вспухло от синяков, так что я не мог прочитать никакого выражения. Я стоял в сбитых обмотках, пытаясь улыбаться, и тщетно отгонял страшную мысль: а что, если брат сейчас взмахнет здоровой рукой и скажет: «Уведите его, я не знаю, кто это такой».
— Здравствуй, Эд, это я, — сказал я первым и назвался по имени, обводя языком губы. Наверняка он меня не узнает; еще бы — через девять-то лет! Сам он сильно изменился, отрастил бороду, а уж что говорить обо мне. Тем более таком потрепанном, с заплывшим глазом.
Молчание казалось мне протяженным в тысячу лет. Я прикрыл глаза. «Пришел к своим, и свои не приняли» — а есть ли теперь у меня на свете хоть какие-либо «свои»?
Через целую вечность брат начал тяжело подниматься с кровати. Черноволосый юноша подхватил его под руки, помогая встать. Оттолкнув его услужливое плечо, Эд сам преодолел расстояние между нами, и, раздвигая в улыбке разбитые губы, сказал медленно:
— Ну, здравствуй и ты, брат. Я уж считал тебя мертвым.
И обрушился на меня объятием, подобным падению горы. Только тогда, по влаге, коснувшейся моего лба, я разгадал странное выражение его лица: Эд кривился от плача.
Думаю, брат не поверил моей выдуманной истории. Я налгал ему, что попал в плен еще тогда, в битве при Эрсе; что после был сильно ранен, долго болел, после чего тулузцы принуждали меня работать на их укреплениях, а потом мне удалось сбежать… Расписывая бесплодные скитания по Югу, окончившиеся новым попаданием в плен, я называл различные замки, сыпал названиями, сам дивясь собственной способности лгать. Брат то ли слушал, то ли не слушал, молча глядя мимо меня. Мы ели небогатый завтрак — однако все же получше, чем то, чем приходилось перебиваться в городских стенах: снова разбавленное для экономии вино, суховатый темный хлеб, пшеничная жидкая каша. Темненький юноша лет шестнадцати, сидевший за едой вместе с нами, оказался оруженосцем моего Эда. Звали его Эсташ, и приходился он ни кем иным, как младшим братом достопамятного Рено из Бар-сюр-Оба, который некогда обучался в нашем шампанском доме. Братьев у Рено в последнее время развелось много — после того, как его отец женился во второй раз; этот приходился самым старшим из младших. То, что Эсташ не верит ни одному моему слову и вообще невзлюбил меня за что-то с первого взгляда, я заметил сразу же. Потому я испытал облегчение, когда Эд отослал его с мелким поручением — прикупить в обозе у епископа Сентского бутылку вина.