Похоронили Рамонета в святом аббатстве Фонтевро, рядом с его матерью — должно быть, они повстречались наконец, разлученные смертью и ею же, благой смертью, снова собранные воедино в месте злачном, месте покойном. Возможно, там, где нет ни тоски, ни горя, и Господь утирает всякую слезу с очей их, они даже и не скучают по моему отцу. А он до сих пор еще не погребен.
Не так давно умерла и Жанна, дочь Рамонета и принцессы арагонской, рожденная уже после моего отбытия. Графиня Тулузская, девочка, которую я никогда и не видел. Девочка… Почти и не видевшая отца: французская королева отобрала ее у ее земли и родителей, чтобы воспитать француженкой, но, говорят, так и не смогла вытравить из нее Юга. Жанна умерла в пятьдесят лет; и не оставила наследника. Так пресеклась прямая линия, род тулузских графов, род Раймондинов. Я же пока остаюсь. Не знаю, как ко мне пришло решение — не решение даже, а твердое осознание единственного пути, единственной цели, с которой некогда я разверз ложесна своей матери. Предстательство. Не тем великим Предстателем из Иеремии — нет, лишь частью, плотью и кровью, тем, что осталось от моего отца на белом свете, хочу я быть, чтобы каждый раз, принимая Святое Причастие, кормить и его голодную душу. Тогда я смогу как бы сам стать белой облаткой, малой облаткой, которую Спаситель всепрощающей прободенной рукой положит на язык моему отцу.
«Ибо все мы — одно во Христе Иисусе, Господе нашем».
Затем и оставил Он меня до срока, худшего из своей родни, но — последнего. Оттого Он и взял меня от среды и сделал монахом. Оттого и положил меня связью — меж людьми разрозненными, насколько это возможно, меж людьми, в жизни остававшимися врагами и примиряющимися только внутри моей молитвы. Я очень мал и с каждым годом делаюсь все меньше, истаиваю, так что боюсь и не заметить мига собственной смерти. Я настолько мал, что могу стать вовсе никем, раствориться в своей семье и оставаться — каждым из них, ими всеми. Возлюбленным отцом, некогда — первым светским пэром Франции, чьи кости в бедном садике иоаннитов ожидают блаженного упокоения ради восстания в последний день. Моей матушкой, перед смертью просившей монашеского облачения. Дорогим сердцу Эдом, известие о кончине которого я получил через десять лет — не такой уж и долгий срок для тутошней палестинской почты. Бертраном, ненадолго пережившим своего брата и сеньора; Гильеметтой, скончавшейся еще ранее… Никогда не виданной мною графиней Жанной, которую, поговаривают, отравили французы; она так и не смогла родить ребенка от брата французского короля. И самим Рамонетом, так и не успевшим явиться за Море в свите доброго короля-крестоносца Луи. Что же, Outre-Mer я постараюсь оставаться и за него. И за рыцаря Бодуэна, конечно. Никогда не забываю о рыцаре Бодуэне.
Что еще? Брата Доминика причислили к лику святых. Как ни странно, не сразу же после его смерти — понадобился долгий процесс, множество свидетелей. Целых тринадцать лет прошло после его смерти, когда наконец этот безумный апостол, единственный виденный мною правый участник той неправой войны, обрел статус святого Божия и в Церкви воинствующей. Двое его детей не так давно останавливались в нашем командорстве — один заболел в дороге, и монахи отдыхали в нашей больнице. Тот-то, больной, и рассказывал много об отце — я его расспрашивал, а он и рад рассказать, что, мол, сам святой отец Папа Григорий рассердился, почему так долго брата Доминика не канонизировали? Говорил, что тот был не менее свят, чем апостолы Петр и Павел. Рассказал, что когда вскрыли гробницу отца-проповедника в Болонье, чтобы перенести его мощи в новый гроб, то очень боялись запаха смерти. Мол, вдруг смрад разложения уменьшит благочестие к святости усопшего: как же так, сгнил, будто обычный человек! А из гроба-то взамен смрада такое благоухание поднялось, будто там не кости старые лежали, а тысячи цветов, целый сад небесный; и все, кто при гробе стоял, попадали на колени, прославляя Господа. Да, так его путем — на Небеса — уже успело проследовать и несколько его детей: я слышал от братьев того ордена, приезжавших проповеди ради в наши края, и другие имена: святой Петр Мученик, блаженный Режинальд Сен-Жильский, святой брат Бертран де Гарриг — я дивлюсь, не тот ли это брат Бертран, с которым дважды сводил меня Господь. Но главное — теперь-то я могу рассказать проповеднику Доминику обо всем, о чем хотел и боялся. Теперь он всегда может слушать меня, у него наконец появилось время, а у меня — миновал страх. Даже если он и не даст мне совета, все же выслушает и верно поймет.
Вот еще что, mi dilecta. Я же обещал некогда рыцарю Бодуэну сложить о нем песню после его смерти. Лишь недавно — здесь, на новой войне — я обрел достаточно душевного покоя, чтобы вновь взяться за стихосложение, и исполнил наконец свое обещание. Надеюсь, песня понравится ему там, где он сейчас оказался — хотя звуки голосов вечно славящих Бога серафимов, должно быть, заглушают для него все земные мелодии.
Рыцарь Бодуэн, рыцарь Бодуэн,
Что ты здесь искал?
Благодатен лен среди скальных стен
И равнинных зал,
А когда закат, воды рек горят,
Словно кровь из вен —
Но, Христос с тобой, этот край не твой,
Рыцарь Бодуэн.
Сена зелена, медленна она,
Серы небеса,
Мелкий дождь слепит, и навеки спит
Чуждая краса.
Вот твоя земля, родич короля,
Оставайся в ней —
Запахи Пари в кубок собери,
Пей и не пьяней.
А в иной стране небеса в огне,
Пей огонь, спеша —
Но прерви полет, там тебя не ждет
Ни одна душа.
Рыцарь Бодуэн, рыцарь Бодуэн,
Есть земля святей.
Пуст и обнажен, светел и смирен,
Гавань всех путей
Там бы ты познал, и с коленей встал
Юн, любим и ждан —
У таких, как ты, на плечах кресты
Светят ярче ран.
О, священный сон, светлый шелк знамен,
Или босеан[25],
Каждый будет прав, каждый станет граф,
Прямотою пьян…
На плечах кресты алым налиты —
Не у сердца, нет,
А весной придет срок небесных вод,
Дождь на сотню лет —
Вниз по небесам, и по волосам,
Все смывая с лиц —
Тени бед и лет, и простой ответ —
Веруй и молись.
Но, Отважный Друг[26], стерты нити букв
Вскользь по небесам.
Над Керси закат, за Гаронной брат,
Ты ему вассал.
Верно говорят — в этих водах яд,
Пить бы их и пить,
Но скудеет Од, и не будет вод
Всех нас напоить…
Что ж, надежда есть, или только — честь
До конца стоять,
Свет прозрачно-ал, кто-то проиграл,
Кто же — нам не знать…
Иисус благой, разберись со мной,
Я совсем ослеп,
Камень из пращи крошится о щит,
Жесток только хлеб.
Струи с неба вниз по лицу лились,
Вод не обороть,
Запрокинь лицо — ведь, в конце концов,
Наверху — Господь.
Так чего ты ждешь, ныне кончен плен,
В грудь убита ложь…
…Это только дождь, рыцарь Бодуэн,
Палестинский дождь.
Вот такая песня получилась. Наверное, жизнь в Палестине меня очень изменила: порой только о Святой Земле и думаешь. Несколько раз в битве мне казалось, что я вижу его рядом с собой; и еще единожды, когда был тяжко ранен. Но это, думаю, попросту фантазии, так бывает, когда в бою всякое мерещится от усталости. И все-таки жаль, что рыцаря Бодуэна здесь нет. Сдается мне, он нашел бы свое место именно за Морем, в охране Святой Земли.
Еще я очень надеюсь, что Бодуэн помирился-таки со своим братом.
На сем кончаю свою долгую повесть — вторую из мною написанных о крестовой войне в прекрасном Лангедоке. Понадобилось много лет, чтобы закончить ее, ведь у монаха военного ордена свободного времени не так уж много. Хорошо еще, что сейчас я стал почти непригоден для войны; мне редко приходится подниматься в седло, хотя именно в седле я надеюсь умереть: обычное, легко исполнимое чаяние для рыцаря святого Иоанна. К счастью, я по годам своим сделался почти никому не нужен. Ухаживаю за больными, участвую в капитулах нашего акрского командорства. Никому не придет в голову обращаться ко мне за советом, потому что я почти всегда молчу. Остается много времени молиться и вспоминать, знаешь ли. В последнее время молиться и вспоминать для меня — почти одно и то же. Думать о ком-то — почти то же самое, что просить за него. Я не всегда помню, что было со мною вчера. Но то, что случалось со мною в детстве, еще при жизни матушки, или же под Лавауром, на моем первом штурме, или же в розовой Тулузе, где Господь ненадолго благословил меня жизнью в настоящей семье — все это я помню яснее ясного, будто смотрю наяву самый яркий сон. И рассказывать. Я люблю рассказывать, хотя бы и в пустоту. Ведь есть еще одно чаяние — что где-то далеко за Морем живет золотоволосая девочка, моя возлюбленная, ты, Мари, прежнее лицо которой сияет сквозь паутину многих лет — я верю, что Господь мог сохранить тебя живой и по сей день, что ты слышишь меня, что ты все еще любишь меня. И будешь ждать меня, повременив уходить на небо, не оставляя меня одного на этом темном берегу.
Но одного я не хотел бы доверять людям, чтобы кроме меня, тебя и Господа никто не знал, что за голос звучит за страницами этой книги. Пусть это будет голос любого из малых людей — или всех их, кто незаметно и быстро умирал pro fide или pro amicis suis[27]в бесконечной войне, ибо война за наши души еще не кончена и не будет кончена до конца мира: их голоса имеют куда более права звучать, нежели мой. В моей тулузской хронике, по счастью, имени не осталось; пусть же его не будет и здесь. Я не поставлю на бумагу своего недостойного имени.