Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 10 из 174

Пусть редакторы, эти ревнители сокращения всякого текста, скрежещут зубами, но я не могу не выписать здесь двух страниц:

“Ужаснее же всего в этом то, что все эти бесчеловечные насилия и убийства, кроме того прямого зла, которое они причиняют жертвам насилий и их семьям, причиняют ещё большее, величайшее зло всему народу, разнося быстро распространяющееся, как пожар по сухой соломе, развращение всех сословий русского народа. Распространяется же это развращение особенно быстро среди простого, рабочего народа потому, что все эти преступления, превышающие в сотни раз всё то, что делалось и делается простыми ворами и разбойниками и всеми революционерами вместе, совершаются под видом чего-то нужного, хорошего, необходимого, не только оправдываемого, но поддерживаемого разными, нераздельными в понятиях народа с справедливостью и даже святостью учреждениями: сенат, синод, дума, церковь, царь. И распространяется это развращение с необычайной быстротой.

“Недавно ещё не могли найти во всём русском народе двух палачей. Ещё недавно, в 90-х годах, был только один палач во всей России. Помню, как тогда Соловьёв Владимир с радостью рассказывал мне, как не могли по всей России найти другого палача, и одного возили с места на место. Теперь не то.

“В Москве торговец-лавочник, расстроив свои дела, предложил свои услуги для исполнения убийств, совершаемых правительством, и, получая по 100 рублей с повешенного, в короткое время так поправил свои дела, что скоро перестал нуждаться в этом побочном промысле, и теперь ведёт по-прежнему торговлю.

“В Орле в прошлых месяцах, как и везде, понадобился палач, и тотчас же нашёлся человек, который согласился исполнять это дело, срядившись с заведующим правительственными убийствами за 50 рублей с человека. Но, узнав уже после того, как он срядился в цене, о том, что в других местах платят дороже, добровольный палач во время совершения казни, надев на убиваемого саван-мешок, вместо того чтобы вести его на помост, остановился и, подойдя к начальнику, сказал: “Прибавьте, ваше превосходительство, четвертной билет, а то не стану”. Ему прибавили, и он исполнил.

“Следующая казнь предстояла пятерым. Накануне казни к распорядителю правительственных убийств пришёл неизвестный человек, желающий переговорить по тайному делу. Распорядитель вышел. Неизвестный человек сказал: “Надысь какой-то с вас три четвертных взял за одного. Нынче, слышно, пятеро назначены. Прикажите всех за мной оставить, я по пятнадцати целковых возьму, и, будьте покойны, сделаю, как должно”. Не знаю, принято ли было, или нет предложение, но знаю, что предложение было.

“Так действуют эти совершаемые правительством преступления на худших, наименее нравственных людей народа. Но ужасные дела эти не могут оставаться без влияния и на большинство средних, в нравственном отношении, людей. Не переставая слыша и читая о самых ужасных, бесчеловечных зверствах, совершаемых властями, то есть людьми, которых народ привык почитать как лучших людей, большинство средних, особенно молодых, занятых своими личными делами людей, невольно, вместо того, чтобы понять то, что люди, совершающие гадкие дела, недостойны почтения, делают обратное рассуждение: если почитаемые всеми люди, рассуждают они, делают кажущиеся нам гадкими дела, то, вероятно, дела эти не так гадки, как они нам кажутся.

“О казнях, повешениях, убийствах, бомбах пишут и говорят теперь, как прежде говорили о погоде. Дети играют в повешение. Почти дети, гимназисты идут с готовностью убить на экспроприации, как прежде шли на охоту. Перебить крупных землевладельцев для того, чтобы завладеть их землями, представляется теперь многим людям самым верным разрешением земельного вопроса.

“Вообще благодаря деятельности правительства, допускающего возможность убийства для достижения своих целей, всякое преступление: грабёж, воровство, ложь, мучительство, убийство считаются несчастными людьми, подвергающимися развращению правительством, делами самыми естественными, свойственными человеку.

“Да, как ни ужасны самые дела, нравственное, духовное, невидимое зло, производимое ими, без сравнения ещё ужаснее...”

Нравственное, духовное, невидимое зло! Могучей и властной рукой Лев Толстой обнажает его в этой рождающей ужас статье. И это нравственное, духовное, невидимое зло вдруг, в один день, в один час, является юноше, гимназисту, развернувшему, быть может случайно, газету, выросшему в безмятежности и покое, с самым отвлечённым, с самым книжным понятием о зле и добре, с мягким изнеженным сердцем, но нравственным глубоко, с чуткой совестью, с богатым, легко воспламеняемым воображением, с сильным и дерзким умом. Разве не испытывает такой юноша духовного потрясения невиданной силы? Испытывает духовное потрясение, и духовное потрясение страшное. Ужас продирает его, а ужас рождает растерянность. Что ждёт нас впереди? Какая готовится России судьба? Что делать ему, почти ещё мальчику, семнадцати лет, до выпуска из гимназии больше чем год?

Нетрудно сообразить, что ответов у него нет и не может быть никаких. Ещё легче представить себе, как нужны ему такого рода ответы, с какой жадностью он ищет их. И к кому обратиться за помощью? Из какого источника удовлетворить свою нестерпимую жажду? Ещё легче сообразить, что юноша со всем жаром своего скорбящего, полного ужаса сердца бросается за ответом к самому же Толстому, становящемуся отныне учителем жизни. Тщательно, обдуманно, то и дело возвращаясь назад, он перечитывает всё, что было прежде знакомо ему и что, к сожалению, прежде читалось поспешно и, следовательно, слишком поверхностно, слишком легко. Он достаёт и прочитывает, по возможности, всё, что вот уже двадцать лет издаётся из сочинений Толстого подпольно или за рубежом на чужих языках.

Потрясение продолжается, и продолжается с нарастающей силой, точно молодой человек взобрался на Эверест и с этой недосягаемой снежной вершины увидел весь мир. Что он видит прежде всего? Своим повзрослевшим, если не установившимся ещё окончательно, то взглядом, который начинает уже устанавливаться, он различает, что перед ним художник всемирного мастерства, созидающий абсолютно законченные образы нигде не встречаемой силы и глубины. Всё подвластно ему в равной мере: мужчины и женщины, солдаты и генералы, французы и русские, собаки и лошади, лес и трава, воды и звёзды, жизнь человека и жизнь человечества. Для Толстого непостижимого или запретного нет. Молодой человек точно стоит перед Богом, который владеет даром пророчества и волшебства, даром созидать из ничего и даровать бессмертие созданному. Провёл черту, другую, третью, поколдовал, отошёл, и новая жизнь загорелась звездой, чтобы вечно светить на небосводе души. Не писатель уже, но чародей.

Что же делает прежде всего молодой человек, озарённый этими новыми звёздами? Со всем нерастраченным жаром юной души, её всей беспокойной потребностью кого-нибудь полюбить поскорей, лишь бы только любить, он влюбляется в Наташу Ростову. Отныне это его идеал: живая, бойкая, способная к пониманию, женственная, склонная к ошибкам и заблуждениям, но способная также выбираться на твёрдую почву, на правильный путь, преданная, склонная к самопожертвованию, одним словом, блистательная, как никакая другая, и единственное, о чём он мечтает в бессонные ночи или во время прогулок под сенью бульваров, это встретить точно такую, полюбить навсегда и не расставаться всю жизнь. Так в душе его от звезды, зажжённой Толстым, вспыхивает собственная звезда, чтобы вести прямо, заводить чёрт знает куда, выводить на прямую дорогу и дарить счастье страдания и страдание счастья.

Впрочем, на бескрайнем небосводе Толстого это всего лишь одна небольшая звезда. Шаг за шагом молодой человек подбирается к другим его звёздам. И вот наконец перед ним Млечный Путь: одним могучим усилием своей всепроницающей мысли Толстой вводит его в подземелья истории, туда, где незримо таится и неслышно вращается её механизм, именно то, что он уже начал сам на ощупь и робко искать, в недоумении озираясь по сторонам.

Уже в который раз открывает он единственную в мировой истории книгу, том третий, часть первую, цифра 1, и в который раз перечитывает краткое сообщение, интонацией и деловитостью похожее на заметку во вчерашней газете:

“С конца 1811-го года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти — миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811-го года стягивались силы России. Двенадцатого июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберёт летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления...”

Я вижу, как он выпрямляется и долго сидит неподвижно. Глубокое раздумье у него на лице. В каком направлении движутся его мысли, довольно легко угадать. Он размышляет о том, как это верно, как справедливо, что война — преступление, и, конечно, о том, что по какой-то необъяснимой причине всё по-прежнему живут в заблуждении, что война — не преступление, а геройство и подвиг, и что по-прежнему имена Кая Юлия Кесаря и Наполеона у всех на устах как имена героев и великих людей, а не как имена преступников, негодяев и сволочей. Размышляет он также о том, что по этой причине преступны и революции, совершаемые “разъярёнными Митьками и Ваньками”, поскольку в период этих будто бы освободительных и священных событий совершаются друг против друга бесчисленные грабежи и убийства, которые совершались у него на глазах три года назад, когда солдаты правительства расстреливали мирную демонстрацию или батальон восставших сапёр, и которые продолжают совершаться уже в течение четырёх лет, с одной стороны, при помощи револьверов, кинжалов и бомб, к которым прибегают боевики, а с другой сто