Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 103 из 174

астая, как горный обвал. Между ними возникают близкие, но тайные отношения, причём вновь любовь налетает как убийца из переулка, и поражает как молния, как финский нож. Но уже прибавляется кое-что новое, с её стороны:

“Она-то, впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили мы, конечно, друг друга давно, не зная друг друга, никогда не видя...”

А если внимательно приглядеться, то с его стороны пробивается на свет божий знаменательное предчувствие: это она!!! В этой неопределившейся женщине он прозревает необыкновенное существо. Он страшится ошибки, наученный опытом, этого его состояния нельзя не понять. Он в ужасной тревоге живёт. Однако он весь озарён. Любовь подхватывает его к себе на крыло. Вдохновенно, стремительно, в лихорадочной спешке переписывается отложенный было роман и, возможно, уже в это труднейшее и прекрасное время диктуется целиком на машинку, во всяком случае Любовь Евгеньевна, старая женщина, впоследствии скажет, что машинописную рукопись помнит, что такая была.

Наконец он решается всего себя открыть перед ней, всего, без остатка, до самого дна, то есть, что вам, мой читатель, всего важнее понять, решается рассказать о романе, потому что каждый замысел автора — это святыня, к которой прикасаться посторонним нельзя. Это важнейшее в его жизни событие выпадает на май, событие, я не ошибся. Поскольку в свои замыслы он посвящает только ближайших, единственно тех, кто душевно близок к нему, кто способен понять, а она понимает, она ближе всех, в это ужасно хочется верить.

Талантливый режиссёр, он подбирает достойные декорации. В тесных загаженных переулках уже клубятся поздние сумерки. Они быстро идут и внезапно выходят к Патриаршим прудам. Вода пруда тревожно блестит. Под деревьями непроглядная чернота, равно благоприятная для убийц и влюблённых. Они опускаются на скамью и долго молчат о своём. Над вершинами деревьев всплывает луна. Он долго смотрит на жёлтый тревожащий диск и внезапно хриплым шёпотом говорит:

   — Представь, сидят на скамейке, как мы сейчас, два литератора...

И уже остановиться не может, и говорит, говорит, пока не посвящает её во все трудности и во все тонкости своего поистине грандиозного замысла.

Она в восхищении.

В окрестных кустах гремят соловьи.

Он так же внезапно встаёт, как начал рассказ, берёт её под руку и куда-то ведёт, петляя по переулкам, полным призрачного холодного света посеребрённой луны и угрожающей тьмы. Покорная идя рядом с ним, она всё спрашивает его иногда, куда он ведёт. В ответ он только прикладывает указательный палец к губам и шипит:

   — Тссс...

И приводит в какую-то странную комнату, тоже вблизи Патриарших прудов. В комнате не менее странный старик с белейшей бородой и в поддёвке, с ним молодой. Стол уже гостеприимно накрыт. В камине пылает огонь. Они ужинают красной рыбой, свежайшей икрой. Она догадывается по каким-то отрывочным фразам, что старик ссыльный, пробирается через Астрахань, едет куда-то. Вдруг старик обращается к ней:

   — Вас можно поцеловать?

Она молча кивает ему. Старик целует, заглядывает в глаза ей, говорит:

   — Ведьма.

Это странное слово ужасно нравится ей, а Михаил Афанасьевич в изумлении восклицает негромко, точно говорит про себя:

   — Как он угадал!

В самом деле, она странная, непостижимая женщина. Ей живётся великолепно. Она искренне любит своего красивого, благородного мужа. У неё лучшая квартира в недавно специально для высших военных отстроенном доме по Большому Ржевскому переулку. Дом её, разумеется, полная чаша, поскольку её муж входит в состав тех пятнадцати-двадцати тысяч большевиков, для которых уже начинается коммунизм. Она решительно избавлена от всех, таких унизительных, житейских забот и хлопот. Она по своему усмотрению может распоряжаться собой, прогуливаться, читать, посещать вернисажи, премьеры, портних. Однако в этом благополучии и довольстве ей жить тяжело. Душа тоскует и мечется. Фантазия тревожит её. Она то и дело твердит:

— Мне хочется жизни. Я не знаю, куда мне бежать. Мне хочется движения, света.

Многие назовут её дурой, поскольку она отдаёт своё тревожное сердце нищему, неустроенному, больному, более того, очевидно обречённому человеку, о чём догадаться нетрудно с её умом и чутьём. Бог с ними, с этими многими, у этих многих иная, посредственная, незначительная судьба, я их не люблю. Она же принадлежит к тем редким, я бы даже усилил, редчайшим, удивительным, благороднейшим женщинам, которым тягостны тишина и покой, которые жаждут подвига и креста, обретая в подвиге и кресте своё трудное, зато настоящее, сверкающее алмазами счастье. Мало их, но такие женщины рождаются во все времена. Есть они и теперь, но всё реже и реже им встречаются те, кто уже на кресте.

И вот она встречает его. Она его любит. Однако, подумайте сами, ведь это какая любовь? Именно, именно: тайная! А что для человека порядочного может быть унизительней, оскорбительней тайной любви? Да ещё тайной только с одной, то есть с её стороны? Что может быть горше, что тяжелей?

Ничего не может быть горше и тяжелей. Лето приходит. Она на всё лето уезжает в Ессентуки. Одиночество ещё более одинокое, страшное душит его.

Всё теснее сжимаются стальные тиски материальной нужды, поскольку все без исключения источники существования насильственно отняты у него. Других источников не удаётся найти. Просто-напросто он обречён на унизительную, растянутую на несколько месяцев голодную смерть.

Одну из глав, названную медицинским термином “Мания фурибунда”, что означает манию яростную, которой за святотатство жестоко наказан Иван, впоследствии превращённую в главу “Было дело в Грибоедове”, он, решившись пуститься на хитрость, подписывает псевдонимом К. Тугай, позаимствованным из его же рассказа “Ханский огонь”, и предлагает несколько поотошедшим в прошлое “Недрам”, впрочем, в прежние времена относившимся к нему хорошо, печатавшим “Дьяволиаду” и “Роковые яйца”, всё возможное сделавшим, чтобы и “Собачье сердце” продвинуть в печать. Однако абсолютно не те времена стоят на дворе. Искусство безропотно гибнет у всех на глазах, всегда беззащитное, убиваемое ужасно легко. Его благородное имя превращается в одиозное, не запрячешь ни под какой псевдоним, и редакция “Недр” малодушно отклоняет главу, страшась рискнуть и ценой риска приговорённого человека попытаться спасти.

Однажды кто-то из окружения Маяковского, проникнувшись состраданием, предлагает ему сочинять расхожие скетчи для Гособъединения малоформистов, эстрадников и работников цирка, в просторечии уродливый ГОМЭЦ, по тогдашней моде все безобразнейшим образом сокращать, и его положение уже настолько отчаянно, что он отправляется в этот немыслимый ГОМЭЦ, кажется, даже с заготовленной заявкой в кармане. Уже речь заводится о спасающем тело и душу авансе, который, естественно, нужен ему позарез, но вдруг где-то в глубинах его непреклонного духа раздаётся ужасающий крик, он поворачивается и уходит стремительно. Его догоняют, вопрошают, в чём дело, принимаются грубо, бестактно стыдить:

   — Как вы ведёте себя? Ведь это в конце концов оскорбительно по отношению ко многим людям, которые работают в ГОМЭЦе, к людям, между прочим, достойнейшим! Почему они могут скетчи писать, стараются писать так, чтобы их можно было поставить, стараются их как можно лучше писать, а вы не можете скетчей писать?

Он хмурится, уходит, безнадёжно махнувши рукой, выдавив кое-как из себя:

   — Не могу.

Он ищет хотя бы и пустяковой, но всё же более приличной работы. Что-то намечается по изданию сочинений Тургенева, требуется к ним предисловие, надобно комментарии составлять. Кажется, он соглашается, даже об этой работе сообщает кое-кому, однако и эта работа пропадает куда-то, не давши ему ни гроша.

Мерзейшее настроение прямо убивает его, человека давно и серьёзно больного несладкой болезнью, которую лекари именуют неврастенией. Приползают обидные, чёрные мысли о смерти, раз уж он всё равно обречён. На свет божий откуда-то появляется револьвер, соблазнительно поглядывая своей кругленькой чёрненькой дыркой.

Одинок он тем летом, ах, как он одинок! Один Замятин изредка вспоминает его, шлёт из города туманов, дождей и дворцов полуделовые, полушутливые и всё же холодные письма:

“Дорогой товарищ инструктор, я хорошо понимаю, что всякие напоминания о городе, где Вам пришлось 10 (десять) раз пролезть под бильярдом, — Вам не очень приятно. Поверьте, что причинить Вам эту неприятность меня вынуждает только крайняя необходимость. Как Вам известно — пьес я больше не пишу. Но вот одну хорошую американскую пьесу московским театрам хочу предложить — в срочном порядке. Для этого мне нужно знать, кто из театральных людей сейчас в Москве. Благоволите снять с телефона свой халат, позвонить и затем сообщить мне: 1) имеется ли налицо П.А. Марков; 2) Таиров; 3) кто остался в живых из МХАТа 2-го; и 4) из вахтанговцев...”

Он до того обрадован этой нежданной вестью издалека, что добросовестно наводит все необходимые справки и отвечает, как устанавливается по датам, не медля ни дня:

“Дорогой Евгений Иванович! Насчёт лазанья под бильярд: существует знаменитая формула: “Сегодня я, а завтра наоборот, Ваша компания!” П.А. Маркова в Москве нет. Где он и когда вернётся, сразу узнать не удалось. Таиров (Александр Яковлевич) за границей и будет там до половины августа. По телефону узнал, что в 2-м МХАТе обязанности директора сейчас исполняет Резголь Антон Александрович. Вахтанговцы сейчас все в Москве и до 28-го июля будут играть в Парке культуры, а что дальше с ними будет — неизвестно. Желаю успеха, рад служить. И Любови Евгениевне, и Мушке привет Ваш передал. Что касается старости, то если мы будем вести себя так, как ведём, то наша старость не будет блистательна. Передайте мой лучший привет Людмиле Николаевне, а также миллионщикам. Ваш до гроба (который не за горами)...”

Мрачнейшая, как видите, мысль. Не хочется с такой мыслью жить.

Глава двадцать четвёртая.