— Здравствуйте, друзья мои!
В этом теснейшем кругу его распирают мистификации, выдумки, шутки. На каждом шагу он в событиях, в людях открывает невероятные штуки, как не смеяться, как не шутить? От всего на свете исходит, струится и веет какой-то неумолчный комизм. Стоит бросить один только взгляд, и в его воображении всё начинает жить какой-то таинственной жизнью, тянется нить смехотворнейших происшествий, невероятная фантасмагория вдруг летит и решительно всё заполняет вокруг. И уж если, к примеру, Сашка Гдешинский пробует ездить на велосипеде, входящем в моду, то уж он любуется, любуется, уставя руки в бока, с нескрываемой ядовитой улыбкой, не выдерживает, срывается с места, сам хватает машину за руль, выделывает на ней зигзаги невероятные, зигзаги головоломные и со смехом кричит, рискуя шею сломать, что этаким бесом ездить могут только семинаристы.
Все они испытывают сильное влияние с его стороны. Они к нему тянутся. Он их тормошит, толкает туда, куда находит нужным толкнуть. Они против воли поддаются ему, иногда круто переменяя свой жизненный путь.
Однако даже этим немногим не дано заглянуть в его душу. Даже они почти совсем не знают его. В сущности, он одинок, он всегда одинок, мой читатель.
Такие одинокие, известно, влюбляются рано и страстно: душа требует именно самого, самого близкого человека, именно женщину, которая умеет понять, понимает, разделяет бесконечные горести одиночества, муки сердечные, огненные мечты, добровольно становится рядом, помогает идти. Помощь необходима: дорога далека и трудна. Никто не знает, не видит никто, одна лишь она может видеть и знать, что он взбирается на крутейшую гору, на которую, представляется, одному ни за что не взойти.
Он влюбляется семнадцати лет. 1908 год, лето идёт. Из Саратова в Киев является гимназисточка. Зачем? Просто так, к бабушке, к тётке гостить. Имя у неё замечательное: Татьяна! Старинной фамилии, с ударением на последнем а: Лаппа. Софья Николаевна, тётка, дружит с Варварой Михайловной. В голову этой тётки залетает счастливая мысль:
— Я тебя с мальчиком познакомлю. Он тебе Киев покажет.
Знакомит. Михаил и Татьяна по городу Киеву гуляют вдвоём. Он ведёт её в Лавру, к Аскольдовой могиле, на чудесные обрывы Днепра. Затем между ними стремительно ширится переписка. Он нетерпеливо, как у него всё на свете, ждёт её к Рождеству. Несчастный, страдающий, он бродит один по заснеженному зимнему городу, подняв воротник. Боже мой, уже улицы начинают освещать электричеством. Над Крещатиком повисают голубоватые цепи огней. По улицам трамваи бегут. Во мраке ночи вспыхивает Владимиров крест. И тоска! Какая тоска! До Рождества ещё двадцать дней!
Поражённый видением, гонимый тоской, он в полнейшем, осточертевшем ему одиночестве взбирается по террасам на самую вершину Владимирской горки. Страшновато ему. Ни одна душа не забредает сюда после наступления темноты. Он один поднимается всё выше и выше, пока не достигает подножия страшно тяжёлого постамента. На постаменте чугунный Владимир трёхсаженный крест воздевает над городом. И не может быть в мире лучшего места. И жуть витает вокруг. И в этой жути загораются мёртвые лампы, чуть красят бледным светом бок постамента, вырывают из тьмы балюстраду, кусок чугунной решётки, а дальше нет ничего. И оттого, что дальше нет ничего, черней и тревожней становится незримая, словно что-то ворчащая жуть. И что-то фантастическое, почти сатанинское чудится ему в этих млеющих лампах. И такая тоска!
Наконец прилетает письмо. Он распечатывает конверт весь дрожа. Она не приедет. Родителям пришло в голову в Киев послать брата Женю, а её — её отправляют в Москву!
Так! Она в Москве, он в Киеве, а на носу Рождество! Этого безобразия быть не должно!
Тут происходит что-то не менее фантастическое, чем электрический свет. Сашка Гдешинский пускает по телеграфу депешу: “Телеграфируйте обманом приезд Миша стреляется”. В Саратове её депеша не застаёт. Отец же вкладывает глупейшее посланье в конверт и пишет в Киев сестре: “Передай своей приятельнице Варе”.
Тотчас видать, что какая-то чепуха, извольте понять! Миша стреляется?
Вообще, если бросить строгий взгляд на историю, придётся признать, что в интеллигентных семьях начала буйного двадцатого века произрастает поколение светлое, честное, однако мало укреплённое духом. Ранимы ужасно, в панику тотчас впадают, уже для излечения сердечных страстей пробуют морфий и кокаин, но чаще всего револьвер. Завернулся с головой в одеяло, зубами прикусил леденящее дуло, дёрнул собачку: ба-бах! Удивительно просто! Никаких сердечных страстей! Один обезображенный труп и неутешные слёзы родителей.
Булгакова довольно сложно представить в таком положении, хотя дух его тоже мало пока укреплён. Вдобавок у него странный, весьма неудобный характер. Он страстен и вспыльчив, все силы швыряет на предмет своего увлечения, будь то женщина, пьеса или роман, духовная энергия расходуется в громадных количествах, до нестерпимого холода в руках и ногах, по этой причине иссякает она очень быстро, наступает тяжкий период упадка всех сил, он тоскует и мечется, страдает, что он не герой, что в нём мужества нет, поникает, пока не накопится столько духовной энергии, чтобы вспыхнула новая страсть. В эти периоды он решителен, изобретателен, дерзок и смел, ничто не остановит его, ничто не устрашит. В сущности, в такие периоды взлёта он способен на всё.
Я думаю, что он всё это придумал, лишь бы выманить Тасю к себе. Предполагаю, что и депешу малорешительному Сашке Гдешинскому продиктовал, если не сам от его имени написал и отправил. Очаровательный трюк!
Однако чего не бывает на свете. Возможно, в шальной голове молодого влюблённого бродили кой-какие мыслишки. Чем чёрт не шутит, поди разбери.
Между тем, гимназия подходит к концу. 8 июня 1909 года ему вручают аттестат зрелости в подобающей случаю торжественной обстановке, в актовом зале с портретами императоров, при блеске огней и громе оркестра. Аттестат свидетельствует с равнодушной канцелярской серьёзностью, что сын статского советника Булгакова, при отличном поведении, что разумеется само собой, чтобы получить право на выпуск, обнаружил знания отличные по Закону Божьему и географии, что было нетрудно, по остальным же предметам хорошие и даже только удовлетворительные, то есть посредственные.
Что же было в действительности? Стал ли он образованным человеком? Позднее, занявшись, при довольно отчаянных обстоятельствах, жизнеописанием одного знаменитого комедианта и драматурга, он задаёт себе тот же самый вопрос и, строго обдумавши дело, даст вполне определённый ответ:
“Я полагаю, что ни в каком учебном заведении образованным человеком стать нельзя. Но во всяком хорошо поставленном учебном заведении можно стать дисциплинированным человеком и приобрести навык, который пригодится в будущем, когда человек вне стен учебного заведения станет образовывать сам себя...”
Он призадумается, припомнит свою безвозвратно улетевшую юность, Первую гимназию в вечном городе Киеве, золотую латынь, сообразит некоторые из обстоятельств, и они приведут его к мысли о том, что во все времена между юным витязем, ищущим счастья, и школой складываются одни и те же приблизительно отношения, вздохнёт и найдёт нужным прибавить к тому, что сказал:
“Да, в Клермонской коллегии Жана Батиста дисциплинировали, научили уважать науки и показали к ним ход. Когда он заканчивал коллеж... в голове у него не было более приходского месива. Ум его был зашнурован, по словам Мефистофеля, в испанские сапоги...”
Ну, зашнурован ли ум Михаила Булгакова в испанские сапоги, пока никому не видать, и прежде всего ему самому. Даже можно сказать, что шнуры затянуты ещё недостаточно крепко.
Дело в том, что, в согласии с семейной традицией, начиненный латынью и кое-какими лёгкими сведениями из разных наук не может остановиться, затворив за собой тяжёлые двери гимназии, со швейцаром Василием в них. Начиненный латынью обречён двигаться далее уже потому, что перед тем двигался далее и отец, двигалось бесчисленное множество дядюшек, родственников близких и дальних, друзей дома и просто знакомых, тоже близких и дальних. И уже отводя старшего сына в приготовительный класс, в семье все твёрдо знали, что гимназия лишь приготовит его для будущего, уже подлинного ученья. Он и сам нисколько не сомневается в этом. И все эти тягучие годы, помогая отсиживать томительные уроки в пыльном, слишком тесно насаженном классе, наводящем тоску, его поддерживает в бореньях с латынью светлая мысль, что всё это только на время, что ещё три года, два года, год, а там прощай, гимназия, здравствуй, университет!
И вот долгожданный миг наконец наступает, а его одолевают сомнения, подозрительные мысли копошатся в его голове. Университет? Разумеется, куда же ещё, однако какой факультет? Ни один не заманивает, можете представить себе! К тому же студент на пять лет, а Тася в Саратове, целых пять лет, чертовщина какая-то, как бы не так, полюбит Наташа Ростова студента.
В душе он давно ощущает себя великим писателем, как ни часто его одолевают сомнения, но именно на этом пути возникают преграды, одна неодолимей другой. Он кое-что пишет, сценки, шарады, которые с неизменным успехом разыгрываются в тесном домашнем кругу, однако он не может не понимать, что это всё сущий вздор, и такое понимание говорит в пользу юноши и когда-нибудь зачтётся ему. На одних шарадах и сценках далеко не уедешь, хотя очень многие уезжают, да вся беда в том, что ему как раз в обратную сторону хочется ехать. Создавать, друзья мои, надо шедевры, все Наташи Ростовы обязательно предпочитают шедевры, и вообще. Однако же, как создаются шедевры? Это вопрос, очень важный вопрос, смотреть надо правде в глаза. Ещё больший и труднейший вопрос: о чём шедевр написать? В сущности говоря, написать шедевр решительно не о чем, в голове какая-то чепуха.
Натурально, у него давно возникает желание познакомиться с тем, что создают его современники, самые удачливые, уже знаменитые, о которых что ни день разливаются мёдом газеты и одно имя которых повергает в трепет и заставляет закатывать глаза гимназисток в зелёных передниках. И замечательней всего то, что он имеет прекрасную возможность не только читать всю эту бездну мгновенно прославляемых рассказов и повестей, но и своими глазами видеть, своими ушами слышать многих современных творцов. Где, угадайте, в каком таком месте это неслыханное счастье поджидает его? Почти рядом, в гулком здании цирка с серыми кругами узких деревянных скамеек, в изящном зале Купеческого собрания с белыми мраморами колонн, с пурпуром бархатных кресел, да мало ли где? Литературные звёзды вереницами стекаются из обеих столиц, избалованные славой и модой, читают свои рефераты, знакомят почтенную публику со своей прозой, со своими стихами, принимают её поклонение, одни снисходительно, другие капризно, третьи с претензией, даже с презреньем. Он слушает, смотрит, и в душе его становится скверно, точно ему суют какую-то гадость под нос.