Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове — страница 130 из 174

этот дьявольский огонь принимать. Всего три года назад пролетарский Толстой в своей пьесе “На дыбе” создаёт мрачный, прямо злодейский образ Петра, и Главрепертком не пропускает эту пьесу на сцену, поскольку эпоха возводит жестокость, насилие в добродетель, в непреложный социальный закон. И вот пролетарский Толстой берётся за громадный роман о Петре. И в этом романе с полнейшей готовностью отвечает на социальный заказ, перевернувшись в мгновение ока. И освящает жестокость, освящает насилие, из недавнего злодея умело, ярчайшими красками создавая образ преобразователя, государственного мужа, творца, представляя насилие, кровь как единственную движущую силу истории. Эпоха отвечает рукоплесканиями, победными кликами. Договоры с журналами и издательствами сыплются на пролетарского Толстого как июльский благодетельный дождь. Из рук вон слабые пьесы беспрепятственно пропускают на сцену: иди и владей. Торжественно отмечается юбилей пятидесятилетия жизни и двадцатипятилетия творческой деятельности, сначала в Ленинграде, затем и в Москве. Приветствия сыплются из официальных кругов. Порядочные люди, сбитые с толку, сами протаптывающие ту же тропу к социальным заказам эпохи, возвещают о том, что с “Петра” только и начинается настоящий писатель Толстой. И сам пролетарский Толстой возвещает с высокой юбилейной трибуны:

   — Я почувствовал, что я ещё молод. Я благодарю моих друзей. Я благодарю моих товарищей. Я благодарю нашу эпоху и тех, кто её строит, кто дал мне возможность работать — мне и всем нам.

И уже эти заверения, эти клятвы услышаны наверху. Остаётся шаг или два, и погибнет пролетарский Толстой, ибо никакой писатель не может безнаказанно принимать то, что по самой сути, по самому духу искусства ни в коем случае нельзя принимать. Да что там принимать! И самые малые уступки идее насилия не приводят к добру.

Михаил Афанасьевич морщится, всей душой презирает “Петра”, уверяет, что такую книгу написал бы даже в том случае, если бы был заперт в пустой комнате и ни единой книги не прочитал о Петре, самое же имя новоявленного Толстого исчезает из его домашних бесед, словно никакого Толстого и не существует на свете.

И ещё придирчивее и строже глядит на себя. И не может не согласиться, обдумывая историю с “Мёртвыми душами”, что несчастья всегда приходят к тому, кто бороться-то борется, однако шаг за шагом уступает в борьбе и тем самым шаг за шагом себя предаёт. И приходится повторять вновь и вновь свою же справедливейшую, однако горчайшую мысль:

   — Оправдание есть, но утешения нет.

И по этой причине мало способен хладнокровно читать такие милые, такие без малейшего понимания рождённые приветы из недоступного далека:

“Дорогой Мака, сегодня ихний, французский праздник. Это я ощущаю всем своим существом и особенно — ушами: у соседей слева — радио, справа — радио и напротив могучий электрофон. Слева — оперетка, справа — канканчик, в середине — рождественский гимн: прелестная французская симфония! Я наслаждаюсь ею уже два дня — два дня сижу дома и отдыхаю после предрождественской беготни по магазинам и редакциям. Крепкий народец французы: как Вам известно, даже американцам не удалось выжать из них долгов. Я оказался счастливей американцев: большую часть долгов мне заплатили, живём! В одной из редакций “Ревю де Франс” — ихний толстый журнал, произошёл случай, можно сказать, спиритический: предо мной предстал Марсель Прево, которого я считал покойничком, а он жив и даже, оказывается, в числе бессмертных. Знакомство состоялось по поводу “Наводнения”, которое было у них напечатано и проняло старичка... А вот как-то сидел у Моруа — и вспоминал Вас: с этим бы Вы поговорили с удовольствием, приятные мозги у человека. Я по Вас и супруге Вашей, ей-богу, соскучился, но раньше весны едва ли увидимся: кой-какие дела тут начаты и ещё не кончены, паспорта продлены пока ещё на полгода. Видел на днях Вашего москвича — Бабеля. Н-да, жизнь у вас там — кипит... Вас — с Новым годом и с “Мёртвыми душами” — от души...”

Рука не поднимается отвечать на такое письмо. Сами решите: что отвечать? О “Мёртвых душах”? Так с ними скандал. О супруге? Так и супруга давно уж не та.

Глава тринадцатая.ТРУДЫ И ДНИ


ОН ВСТРЕЧАЕТ Новый год, 1933-й по христианскому счёту. Впервые с Еленой Сергеевной. С её сыновьями. Развлекается. Шутит, как может. Елена Сергеевна счастлива. Мальчишкам до колик смешно.

Разумеется, он побеседовал бы с Андре Моруа, тем более, что у них намечаются поразительно общие интересы, однако, в сущности, ему ни с кем уже некогда говорить. Мольер продолжается, может быть, с тайной враждебностью, в пику “Петру”. Мольер заполняет его целиком. Мольеру он жалуется. С Мольером он говорит о себе. Они как два брата, и оба вместе ведут, под видом описания одной драматической жизни, один большой монолог о мерзейших тяготах бытия, о ни с чем не сравнимых тяготах творчества, о немеркнущем свете искусства. Иногда он заинтересованно спорит со своим далёким героем, чаще всего соглашается с ним и смело передаёт ему свои затаённые мысли, уверенный в том, что точно такие же мысли тревожили и того, назад тому триста лет, поскольку бытие неизменно в глубочайших своих колеях.

И когда оказывается прямо необходимым как можно быстрей получить из Парижа живые подробности, он обращается не к знакомому литератору, который прекрасно бы понял, понял нутром, что ему нужно, в особенности после бесед с Моруа, и со знанием дела выполнил бы его поручение, а к бактериологу брату, который, после столь долгой разлуки, всё-таки ближе ему:

“Сейчас я заканчиваю большую работу — биографию Мольера. Ты меня очень обязал бы, если бы выбрал свободную минуту для того, чтобы, хотя бы бегло — глянуть на памятник Мольеру (фонтан Мольера), улица Ришелье. Мне нужно краткое, но точное описание этого памятника в настоящем его виде, по следующей приблизительно схеме: материал, цвет статуи Мольера. Материал, цвет женщин у подножья. Течёт ли вода в этом фонтане (львиные головы внизу). Название места (улицы, перекрёстка в наше время, куда лицом обращён Мольер, на какое здание он смотрит). Если ты имеешь возможность, наведи мне справку, кто из больших французов-мольеристов находится в настоящее время в Париже. Желательно было бы знать одну или две фамилии таких подлинных, а не дилетантов, мольеристов и их адреса. Если бы ты исполнил просьбу, ты облегчил бы мне тяжёлую мою работу...”

Помощь необходима, а помощи не слыхать ниоткуда. Один Николка присылает подробнейшее описание памятника, приложивши превосходную фотографию, да Елена Сергеевна берёт на себя все его деловые бумаги и помогает ему на своём ундервуде.

Прекрасная женщина! Памятник ей! Одни истинные писатели эту неоценимую помощь во всём её разнообразии и объёме только и могут понять.

Тем не менее переутомление снова подкрадывается к нему, а тут ещё необходимо крайне спешить, поскольку отпущенные строгим договором полгода проходят, точно сквозь пальцы вода. Он не успевает, конечно. Получает всего один месяц отсрочки. Гонит к финалу не на втором, а на третьем дыхании. 5 марта 1933 года сдаёт готовую рукопись в редакцию ЖЗЛ. Три дня спустя благодарит исполнительного Николку за помощь, при этом сообщает ему:

“Работу над Мольером я, к великому моему счастью, наконец закончил и 5 числа сдал рукопись. Изнурила она меня чрезвычайно и выпила из меня все соки. Уже не помню, который год я, считая с начала работы ещё над пьесой, живу в призрачном и сказочном Париже XVII века. Теперь, по-видимому, навсегда я с ним расстаюсь. Если судьба тебя занесёт на угол улиц Ришелье и Мольера, вспомни меня! Жану-Батисту де Мольеру от меня привет!..”

Затем наваливается такая усталость, что он предполагает на длительный срок отодвинуть в сторону все свои сочинительские дела. Рад бы трудиться до пота, да уже физической возможности нет. Об издерганных нервах даже не хочется говорить, так бессердечно рванули по ним испакощенные “Мёртвые души”. Не то что романы писать, частные письма не выходят из-под пера, приходится диктовать.

Елена Сергеевна носится с разумной мыслью о том, чтобы устроить ему летний отдых. Лечить и вылечить его летним отдыхом, безмятежным житьём где-нибудь подальше от пыльной, грохочущей, жаркой Москвы, в лесочке, на бережку, небо синее-синее, а по синему небу плывут неизвестно куда облака. Главное, денег будет достаточно: не нынче, так завтра выпишут из ЖЗЛ, а в лечебные прелести ничегонеделанья, праздности она верит безоговорочно, чуть ли не свято.

Михаил Афанасьевич, конечно, в эти прелести верит скромнее, хотя и поддакивает своей любимой, своей ненаглядной, своей счастливой, своей хлопотливой жене.

И оказывается, разумеется, прав.

С удивительной быстротой, всего месяц спустя, а не год или два, приходит заключение Тихонова-Сереброва, в котором “Жизнь господина де Мольера” разбивается в прах.

Потрясение страшное! Потрясение так и рубит его топором. И хотя его биограф из Ленинграда к тому времени перебирается снова в Москву, по-видимому, примерным поведением заслуживши прощение, он не в силах тащиться к нему и диктует письмо, возможно, и на этот раз для потомства:

“Ну-с, у меня начались мольеровские дни. Открылись они рецензией Т. В ней, дорогой Патя, содержится множество приятных вещей. Рассказчик мой, который ведёт биографию, назван развязным молодым человеком, который верит в колдовство и чертовщину, обладает оккультными способностями, любит альковные истории, склонен к роялизму! Но этого мало. В сочинении моём, по мнению Т., “довольно прозрачно проступают намёки на нашу советскую действительность”!! Е.С. и К., ознакомившись с редакторским посланием, впали в ярость, и Е.С. даже порывалась идти объясняться. Удержав её за юбку, я еле отговорил её от этих семейных действий. Затем сочинил редактору письмо. Очень обдумав дело, счёл за благо боя не принимать. Оскалился только по поводу формы рецензии, но не кусал. А по существу сделал так: Т. пишет, что мне, вместо моего рассказчика, надлежало поставить “серьёзного советского историка”. Я сообщил, что я не историк, и книгу переделывать отказался. Т. пишет в том же письме, что послал рукопись в Сорренто. Итак, желаю похоронить Жана-Батиста Мольера. Всем спокойней, всем лучше. Я в полной мере равнодушен к тому, чтобы украсить своей обложкой витрину магазина. По сути дела, я — актёр, а не писатель. Кроме того люблю покой и тишину. Вот тебе отчёт о биографии, которой ты заинтересовался”.